Бывальщины Сибирского казачества.
- аиртавич
- Автор темы
- Не в сети
Меньше
Больше
- Сообщений: 454
- Репутация: 44
- Спасибо получено: 2515
17 дек 2020 05:24 - 22 апр 2023 05:15 #45810
от аиртавич
В канун Войскового праздника, грядущего Новогодья и Рождества Христова – мои поздравления и пожелания добра всем потомкам славнейшего сибирского казачества! В качестве подарка прошу принять рассказ в святочных традициях - о детстве, о животных, со сказочными нотками.
НА СЕНОКОСЕ
- Сабаська! – обрадовался ребятёнок. Заторопился навстречу, но неподатная вязель спутала ноги, кувыркнулся плашмя в могутную травень. Скрылся. Волчица прыгнула глянуть, но парень вставал сам.
Не терпелось ему нарушить одиночество. Оно пугало даже сибирца. Лес да лес. Синички порхают, а глазами не ухватишь. Кажись рядом, а нет их. Чёрная желна давеча обрушилась поодаль боярки, заорала дурниной, словно на колючки попала, раз да другой повторило эхо лешачьи вопли дурковатой птицы. Далёко ястреб визгливо уросит. Атайки пролетели с сопки на озеро, переругиваясь. Ещё белка суетливо попрыгала, поцокала, дернула облезлым хвостом и убралась успокоенная. Более никого за росное утро. Несвычна малОму вольность средь полян и дерев. Делай, что хочешь без окриков – радоваться бы, а надоело. Домой тянет, а в какую сторону править – не знает. Заплутал…
Вчера провёл цельный день, за ним - вечер, ночь холодная еле кончилась, даром, что короткая.
А всё она, бабочка. Сманула красоткой, баская такая, с красеньким ободком. Подбежал, руку протянул – спорхнула на стебелёк кровохлёбки, потом на морковнике устроилась. Летунки сиреневые то сведёт, то распустит, а посерёдке их – два пятна сжелта, навроде очей. На кружки те обзарился, притягивали. Много пытался словить озорного мотылька. На том кустике, на энтом, ещё подалее… Скоро пропала бабочка за ракитником, как и отцовский балаган. С косами, граблями, горячими руками матери.
Сутки одиночества дались тяжко Стомился ловец бабочек, трясся мокрый от росы по пояс, в сапожках хлюпает, озяб. Нет мочи звать на подмогу. В аккурат, собачка явилась. Села неподалёку, зырит скрозь куст щипиги. Ушами вострыми водит, нос морщит, зубы скалит, лыбится чему-то. Ростом с парнем одинаковы, ежели приблизительно смерить, приятны друг дружке, сказать – оба радые, что встрелись.
- Пальма, айда, - подзывал пацанёнок, окликая на манер соседской сучки, мастью схожей, - слузить, Пальма! Уззы, взять! Лапу дай, кому велел…
Он был маленьким, а всё же человеком. Ему обрыдло бояться, уроненный страхами, до волдырей искусанный лютым в эту пору комарьём, он вознамерился обрести видовой апломб, тысячелетиями унаследованный в крови людского племени. Сам не понимал – инстинкты верховодили, звали. Конечно, одной хватки клыками, рывка вполовину хватило бы «сабаське» показать, чья сейчас власть и кто хозяин на этой поляне полной солнца и шмелей в густющей траве. Но она терпела, словно потакая дерзостям.
Тайный расклад сил оставался неведом заблудышу. Не сознавая природных тонкостей, он по наитию отстаивал место в этой жизни, которая, покуда щадя, подсказывала способы.
Что-то дошло до малого умишка либо сердчишко подсказало, и парнишка бросил командовать, смирился голоском, с облегчением найденного сироты подчинился иной власти, врастяжку произнёс давешнее: сабаська… И обхватил руками толком не слинявшую шаль матёрой. Волчице сильней напахнуло дымом кострищ, хлебной корочкой, квасной кислинкой, прочим человечьим обиходом, не выветрившимся за время блужданий.
Смертельной опасностью для лесного народа разило от мальчишки. Для серых – подавно. Однако ненавистные ощущения и врождённую робость перед человеком у неё сейчас пересиливал дитячий дух. Грудной, беззащитный. Он напомнил ей недельных волчат, столь же беспомощных и в лесу никому не нужных, кроме неё. Где они? – коротко взвыла дикая мать.
А найдёныш – рядом, не собирается никуда. Наоборот, схилился близко, угреваясь, смелее тиснулся к боку, поглаживал мощную её спину. Серая свернулась кольцом, шевельнула поленом (хвост), щедро лизнула распахнутое лицо, искусанное, зарёванное, оттого солёное, навроде озёрных камней после бурной погоды.
Солнышко меж тем бралось за работу. Роса высохла, давешний аромат трав заглушался летучими струями хвои и смолы, которые чуток унимали зудящих кровопийц. Потягивало земляникой со старой гари. Запахи бора густели от тепла, настаивались. Ветерок не остужал тени и, поняв, что не совладать с ярыми лучами, облегчённо рассупонился, затих совсем, свернувшись где-тось неподалёку.
Как и эти двое – малыш и зверь. Устроились на сквознячке, на толстой постели сосновых иголок. Проваливаясь в сон, вздрагивал парнишка горькими всхлипами – подрагивали в ответ уши волчицы. Изредка голову поднимала и, оглядевшись, успокаивала морду на лапах.
Чувствуя защиту, маленький человек инстинктивно расслаблялся, отпускаясь натянутыми жилками после страхов и казалось ему - неминучего горя. Стало легче. «Сабаська» рядом, в обиду не даст, значит, и тятя с мамкой сыщутся. Обождать, только… Доверчиво и крепко сморился казачок.
Вдруг волчица, сама ослабшая в забытой истоме рядом с дитём, пусть и человечьим, вскинула голову. Мгновенно причуяла опасность, засекла источник. Сторожко, пригнув лобастую башку, крался волк. Средь травы не видел, но чувствовал человеческий дух. Как же сильно он напоминал тот, который разорением накрыл логово. Зверь готовился мстить, держись, лютый враг!
Волчица и вожак встретились взглядами, и она всё поняла.
Дитю, от которого шло милое тепло её осиротелому сердцу, пощады не ждать. В десяти шагах пружинились сильные ноги для решающего броска, дыбилась шерсть на крутом загривке, обнажались клыки ходового убийцы. Жеребцов пускал в расход, что ему комочек спящей плоти… Два прыжка и всё будет кончено.
Она первой выметнулась навстречу, приглушённо рыча, сшиблась грудью. Волк опешил, хотя не дал сбить себя неожиданной атакой ни с того, ни с сего сбрендившей подруги. Крутнувшись, отбил плечом лязгнувшие у самой шеи зубы и замер, удивлённый донельзя. Обернувшись, увидел, кого столь яростно защищала. Духи лесные! Там точно лежал человек. Малый, недвижный, но определённо живой.
Серый с любопытством посмотрел на ощетинившуюся волчицу. Откуда добыча, и как понимать? Впрочем, пищу с подобной яростью не защищают, тут скрывалось другое и ему хотелось знать – что?
Разве она забыла горе их семьи, принесённое человеком? Или успела простить гибель своих детей? Машинально сделал шаг, и схлопотал другой бросок. Следующие попытки оставили её неумолимой. Подпускать не думала. Видать, не в духе…
Волк потрусил через поляну. Пересёк, остановился – волчица не спускала глаз в угрожающей стойке, катала в горле предупреждающий рык. Ну-ну, как скажешь… Пропал за низкими лапами смыкающихся сосен. Она вернулась к мальчишке.
Может два часа минуло, может и меньше… Сон освежил его. Открыв глаза, улыбнулся склонённой к нему волчьей морде: сабаська, ты здесь, меня не бросила…
День опрокинулся на другую половину. Нежилось благословенное в нашенских краях молоденькое лето. Обжились и самые запоздалые птицы, напропалую свистала иволга, кукушка не жалеючи считала людям и всему живому долгие годы.
Однако сибирская земелька по сию пору не шибко прогрелась, тянуло с промороженных зимой глубин остатней стылостью. Оттого зазяб парнишка, пока лежал, вдобавок урчало пузцо, и снова завлекала тоска. Слёзы сами потекли, горько и безысходно. Уже и «сабаська» не в стать и утешенье. Она рядом, а где люди? Серчал, укоряя зверя просьбами: домой хочу, ищи…
От поляны потихоньку сдвинулись. В чаще обдало урёмной сыростью, в мочажине мальчишка догадался напасть на кислянки, жевал покуда скулы не свело. Дальше ухватил знакомые щетинки борового лука, не горького в отличие от чеснока, пёрышко которого пришлось заедать листочком оскомного щавеля. Совал волчице нарваные пУчки, та с деланным интересом нюхала, смешно фыркала, чтобы потешить мальца, отворачивалась. Пробовал настоять, скормить силком – легко повалила, строго прижав лапой: хватит баловать, знай меру…
Так и шалались день, считай, пока не склонилось солнышко до лесных вершин. Потянулись тени, на дородной берёзе посреди вырубки ухода рюмил зяблик, у стройных сосен баюкала детушек ближняя горлица, ей вторили соседки. Звучало в бору птичье навечерие. Рябенькая пичуга стеряла, раззява, поршка и теперь шебуршилась, покаённо звала в кустах боярышника: вить-а-вить? Найдёт, до теми ещё далёковато…
У нас закаты долгие, при ведренной погоде – считай, до полночи цветут июньские зорьки. Однако в осинничке, где оказались, схолодало. Зяблик, намолив дождиков после четверга, умолк. Теперь рюмсал парнишка. В одиночку. Волчица то ли отлучилась, то ли пропала, брёл сам куда глаза глядят. Хотелось сухарика, хотелось к мамушке повиниться в опрометчивости, хотелось жить…
Безнадёга и прохлада сводили плечики, хоть и крепился изо всех силёнок. Убывали они, силы невеликие… Вздрогнул от хруста ветки – вернулась волчица. Села рядом, наклоняя голову то влево, то вправо, вслушивалась в жалостные стоны ребёнка. Он осип с первого дня, когда кричал о помощи, голосишко стерял. Пробовал звать, а не мог… Беззвучные лились слёзки, размазывал по грязным щекам. Серая скулила, сочувствуя.
Вдруг ей несносно стало глядеть и слушать. Придвинулась, боднула головой – парнишка от неожиданности свалился. Отошла, призывно припав на передние лапы. Он поднялся, потопал. Она опять отбежала шагов на двадцать, ждёт. Так несколько раз. Послушно брёл за лохматой нянькой, с час не останавливались. Миновали березняк, пошла сосна. Трава редела на былинки, стало свободней под ногами, а дальше и веселей, как легла тележная дорога. Мягкая поначалу, не шибко езженная, а после развилки повилась торной, с песком в свежих колеях, в выпирающих наружу корнях.
Устамши на переходе, напились из промоины. Дав передохнуть, вожатая повела вперёд. Увы, лес продолжался, чаще заплетались шаги и сердчишко путника вновь теряло надежду. Но «сабаська» тянула, верталась, тормошила за одёжку, не давая ни стоять, ни садиться. И так до опушки, вдруг расступившейся перед выгоном.
Посветлело на прогале. Малой усмотрел околицу, припустил рысцой, спотыкаясь, не поспевая за горячим желанием бежать скорей.
И его завидели у крайних домов. Вскрикнули женские голоса. Из всех силёнок припустил казачишко, ему навстречу стайкой чиликов порхнула ребятня, но завидев трусившего за дружком огромного волка, замерла в испуганном изумлении. Зверюга через несколько саженей тоже уселся на обочине, сподлобья провожая убегающего пацанёнка.
Его встрели. Мать не знала толком, что сперва делать – пороть неслуха либо ласкать.
Хлопнуло ружейным дуплетом – казаки выскочили. Волчице бы скрыться, а она замешкалась. Непростительно. В лесу денег нет, за всё платят шкурой. За каждое промедление спрашивают верхний потолок цены…
Кинулась в чащу со всех махов, за ней на бешеном карьере, обрезая путь, шли на сближение два всадника, а вназирку стлался борзый волкодав. Развязка складывалась не в пользу зверя. Пёс паратый, а казачьи пули ещё скорее. Судя по всему, погоня возьмёт своё.
Беглянку накрывали топот и жаркое дыхание. Она уже решала, как продать жизнь дороже, и тут сзади от куста конского щавеля метнулась серая тень. Через мгновение кубарем катались собака и вожак…
Она напрасно думала днём, что теми атаками отвадила его от человечика. Скрывшись с поляны, волк до вечера крался рядом. На всякий случай. Теперь его случай настал. Он собирался сомкнуть челюсти на горле пса, когда подскочили всадники, казак скользнул с седла, блеснул нож. Волчица перемахнула заросли вишарника и могла оторваться совсем, но затаилась. Из-за спасительной листвы видела, как человек поднялся, как шаталась кудлатая собака, харкая шерстью и кровью. Больше не поднялся никто…
- Доспел? – спрашивали в станице догонщиков, видя притороченную тушу матёрого зверя.
- Не, волчица, за которой гнались, убёгла, этот вперехват выметнулся, дуралей. Буяна смял, ладно мы приняли, здоровущий, клыки на цельный вершок…
- Никифор, сымай бирюка скорей, вишь у лошадей бока ходуном ходят, обомлели до жути, аж хвосты трясутся…
В дому спасёныша успокоились. Сам он, накормленный, натурсученный да обцелованный, спал без задних ног. Молодайка Щербининых собралась простирнуть загвазданную одежонку да сунулась из баньки в удивлении.
- Баушка, глянь, у Васятки рубашёнка вся в шерсти волчьей, энто как?
- А не тронули его, - определила старая казачка, оглядев тряпицу, - знамо, и не собирались…Ежли б захотели и косточек бы не нашли от парнишки…
- Дак пошто так, бабунька, зверьё же лютое? – ещё изумлялась сноха.
- То и есть. Она Ваську из лесу вывела. А наши умники думали – гонится, съест. Заместо поклона, мужа её ободрали. Вот и ряди: где волки, где человеки…
-Х-х-осподя, - молодайка крестилась в сторону леса, не веря догадке, но дивясь невидали.
Скоро вся станица признала спасение мальца редким. Осенялись иные тайком и въяве, когда закатными сумерками слышали за выгоном тоскливый вой. Погодя неделю - затихло, и случай забылся за прочими.
Дольше помнили у Щербининых. Их старики глыбко вздыхали за подходящим разговором, словно винились пред мохнатой душой безвинно загибшего зверя.
* * *
НА СЕНОКОСЕ
- Сабаська! – обрадовался ребятёнок. Заторопился навстречу, но неподатная вязель спутала ноги, кувыркнулся плашмя в могутную травень. Скрылся. Волчица прыгнула глянуть, но парень вставал сам.
Не терпелось ему нарушить одиночество. Оно пугало даже сибирца. Лес да лес. Синички порхают, а глазами не ухватишь. Кажись рядом, а нет их. Чёрная желна давеча обрушилась поодаль боярки, заорала дурниной, словно на колючки попала, раз да другой повторило эхо лешачьи вопли дурковатой птицы. Далёко ястреб визгливо уросит. Атайки пролетели с сопки на озеро, переругиваясь. Ещё белка суетливо попрыгала, поцокала, дернула облезлым хвостом и убралась успокоенная. Более никого за росное утро. Несвычна малОму вольность средь полян и дерев. Делай, что хочешь без окриков – радоваться бы, а надоело. Домой тянет, а в какую сторону править – не знает. Заплутал…
Вчера провёл цельный день, за ним - вечер, ночь холодная еле кончилась, даром, что короткая.
А всё она, бабочка. Сманула красоткой, баская такая, с красеньким ободком. Подбежал, руку протянул – спорхнула на стебелёк кровохлёбки, потом на морковнике устроилась. Летунки сиреневые то сведёт, то распустит, а посерёдке их – два пятна сжелта, навроде очей. На кружки те обзарился, притягивали. Много пытался словить озорного мотылька. На том кустике, на энтом, ещё подалее… Скоро пропала бабочка за ракитником, как и отцовский балаган. С косами, граблями, горячими руками матери.
Сутки одиночества дались тяжко Стомился ловец бабочек, трясся мокрый от росы по пояс, в сапожках хлюпает, озяб. Нет мочи звать на подмогу. В аккурат, собачка явилась. Села неподалёку, зырит скрозь куст щипиги. Ушами вострыми водит, нос морщит, зубы скалит, лыбится чему-то. Ростом с парнем одинаковы, ежели приблизительно смерить, приятны друг дружке, сказать – оба радые, что встрелись.
- Пальма, айда, - подзывал пацанёнок, окликая на манер соседской сучки, мастью схожей, - слузить, Пальма! Уззы, взять! Лапу дай, кому велел…
Он был маленьким, а всё же человеком. Ему обрыдло бояться, уроненный страхами, до волдырей искусанный лютым в эту пору комарьём, он вознамерился обрести видовой апломб, тысячелетиями унаследованный в крови людского племени. Сам не понимал – инстинкты верховодили, звали. Конечно, одной хватки клыками, рывка вполовину хватило бы «сабаське» показать, чья сейчас власть и кто хозяин на этой поляне полной солнца и шмелей в густющей траве. Но она терпела, словно потакая дерзостям.
Тайный расклад сил оставался неведом заблудышу. Не сознавая природных тонкостей, он по наитию отстаивал место в этой жизни, которая, покуда щадя, подсказывала способы.
Что-то дошло до малого умишка либо сердчишко подсказало, и парнишка бросил командовать, смирился голоском, с облегчением найденного сироты подчинился иной власти, врастяжку произнёс давешнее: сабаська… И обхватил руками толком не слинявшую шаль матёрой. Волчице сильней напахнуло дымом кострищ, хлебной корочкой, квасной кислинкой, прочим человечьим обиходом, не выветрившимся за время блужданий.
Смертельной опасностью для лесного народа разило от мальчишки. Для серых – подавно. Однако ненавистные ощущения и врождённую робость перед человеком у неё сейчас пересиливал дитячий дух. Грудной, беззащитный. Он напомнил ей недельных волчат, столь же беспомощных и в лесу никому не нужных, кроме неё. Где они? – коротко взвыла дикая мать.
А найдёныш – рядом, не собирается никуда. Наоборот, схилился близко, угреваясь, смелее тиснулся к боку, поглаживал мощную её спину. Серая свернулась кольцом, шевельнула поленом (хвост), щедро лизнула распахнутое лицо, искусанное, зарёванное, оттого солёное, навроде озёрных камней после бурной погоды.
Солнышко меж тем бралось за работу. Роса высохла, давешний аромат трав заглушался летучими струями хвои и смолы, которые чуток унимали зудящих кровопийц. Потягивало земляникой со старой гари. Запахи бора густели от тепла, настаивались. Ветерок не остужал тени и, поняв, что не совладать с ярыми лучами, облегчённо рассупонился, затих совсем, свернувшись где-тось неподалёку.
Как и эти двое – малыш и зверь. Устроились на сквознячке, на толстой постели сосновых иголок. Проваливаясь в сон, вздрагивал парнишка горькими всхлипами – подрагивали в ответ уши волчицы. Изредка голову поднимала и, оглядевшись, успокаивала морду на лапах.
Чувствуя защиту, маленький человек инстинктивно расслаблялся, отпускаясь натянутыми жилками после страхов и казалось ему - неминучего горя. Стало легче. «Сабаська» рядом, в обиду не даст, значит, и тятя с мамкой сыщутся. Обождать, только… Доверчиво и крепко сморился казачок.
Вдруг волчица, сама ослабшая в забытой истоме рядом с дитём, пусть и человечьим, вскинула голову. Мгновенно причуяла опасность, засекла источник. Сторожко, пригнув лобастую башку, крался волк. Средь травы не видел, но чувствовал человеческий дух. Как же сильно он напоминал тот, который разорением накрыл логово. Зверь готовился мстить, держись, лютый враг!
Волчица и вожак встретились взглядами, и она всё поняла.
Дитю, от которого шло милое тепло её осиротелому сердцу, пощады не ждать. В десяти шагах пружинились сильные ноги для решающего броска, дыбилась шерсть на крутом загривке, обнажались клыки ходового убийцы. Жеребцов пускал в расход, что ему комочек спящей плоти… Два прыжка и всё будет кончено.
Она первой выметнулась навстречу, приглушённо рыча, сшиблась грудью. Волк опешил, хотя не дал сбить себя неожиданной атакой ни с того, ни с сего сбрендившей подруги. Крутнувшись, отбил плечом лязгнувшие у самой шеи зубы и замер, удивлённый донельзя. Обернувшись, увидел, кого столь яростно защищала. Духи лесные! Там точно лежал человек. Малый, недвижный, но определённо живой.
Серый с любопытством посмотрел на ощетинившуюся волчицу. Откуда добыча, и как понимать? Впрочем, пищу с подобной яростью не защищают, тут скрывалось другое и ему хотелось знать – что?
Разве она забыла горе их семьи, принесённое человеком? Или успела простить гибель своих детей? Машинально сделал шаг, и схлопотал другой бросок. Следующие попытки оставили её неумолимой. Подпускать не думала. Видать, не в духе…
Волк потрусил через поляну. Пересёк, остановился – волчица не спускала глаз в угрожающей стойке, катала в горле предупреждающий рык. Ну-ну, как скажешь… Пропал за низкими лапами смыкающихся сосен. Она вернулась к мальчишке.
Может два часа минуло, может и меньше… Сон освежил его. Открыв глаза, улыбнулся склонённой к нему волчьей морде: сабаська, ты здесь, меня не бросила…
День опрокинулся на другую половину. Нежилось благословенное в нашенских краях молоденькое лето. Обжились и самые запоздалые птицы, напропалую свистала иволга, кукушка не жалеючи считала людям и всему живому долгие годы.
Однако сибирская земелька по сию пору не шибко прогрелась, тянуло с промороженных зимой глубин остатней стылостью. Оттого зазяб парнишка, пока лежал, вдобавок урчало пузцо, и снова завлекала тоска. Слёзы сами потекли, горько и безысходно. Уже и «сабаська» не в стать и утешенье. Она рядом, а где люди? Серчал, укоряя зверя просьбами: домой хочу, ищи…
От поляны потихоньку сдвинулись. В чаще обдало урёмной сыростью, в мочажине мальчишка догадался напасть на кислянки, жевал покуда скулы не свело. Дальше ухватил знакомые щетинки борового лука, не горького в отличие от чеснока, пёрышко которого пришлось заедать листочком оскомного щавеля. Совал волчице нарваные пУчки, та с деланным интересом нюхала, смешно фыркала, чтобы потешить мальца, отворачивалась. Пробовал настоять, скормить силком – легко повалила, строго прижав лапой: хватит баловать, знай меру…
Так и шалались день, считай, пока не склонилось солнышко до лесных вершин. Потянулись тени, на дородной берёзе посреди вырубки ухода рюмил зяблик, у стройных сосен баюкала детушек ближняя горлица, ей вторили соседки. Звучало в бору птичье навечерие. Рябенькая пичуга стеряла, раззява, поршка и теперь шебуршилась, покаённо звала в кустах боярышника: вить-а-вить? Найдёт, до теми ещё далёковато…
У нас закаты долгие, при ведренной погоде – считай, до полночи цветут июньские зорьки. Однако в осинничке, где оказались, схолодало. Зяблик, намолив дождиков после четверга, умолк. Теперь рюмсал парнишка. В одиночку. Волчица то ли отлучилась, то ли пропала, брёл сам куда глаза глядят. Хотелось сухарика, хотелось к мамушке повиниться в опрометчивости, хотелось жить…
Безнадёга и прохлада сводили плечики, хоть и крепился изо всех силёнок. Убывали они, силы невеликие… Вздрогнул от хруста ветки – вернулась волчица. Села рядом, наклоняя голову то влево, то вправо, вслушивалась в жалостные стоны ребёнка. Он осип с первого дня, когда кричал о помощи, голосишко стерял. Пробовал звать, а не мог… Беззвучные лились слёзки, размазывал по грязным щекам. Серая скулила, сочувствуя.
Вдруг ей несносно стало глядеть и слушать. Придвинулась, боднула головой – парнишка от неожиданности свалился. Отошла, призывно припав на передние лапы. Он поднялся, потопал. Она опять отбежала шагов на двадцать, ждёт. Так несколько раз. Послушно брёл за лохматой нянькой, с час не останавливались. Миновали березняк, пошла сосна. Трава редела на былинки, стало свободней под ногами, а дальше и веселей, как легла тележная дорога. Мягкая поначалу, не шибко езженная, а после развилки повилась торной, с песком в свежих колеях, в выпирающих наружу корнях.
Устамши на переходе, напились из промоины. Дав передохнуть, вожатая повела вперёд. Увы, лес продолжался, чаще заплетались шаги и сердчишко путника вновь теряло надежду. Но «сабаська» тянула, верталась, тормошила за одёжку, не давая ни стоять, ни садиться. И так до опушки, вдруг расступившейся перед выгоном.
Посветлело на прогале. Малой усмотрел околицу, припустил рысцой, спотыкаясь, не поспевая за горячим желанием бежать скорей.
И его завидели у крайних домов. Вскрикнули женские голоса. Из всех силёнок припустил казачишко, ему навстречу стайкой чиликов порхнула ребятня, но завидев трусившего за дружком огромного волка, замерла в испуганном изумлении. Зверюга через несколько саженей тоже уселся на обочине, сподлобья провожая убегающего пацанёнка.
Его встрели. Мать не знала толком, что сперва делать – пороть неслуха либо ласкать.
Хлопнуло ружейным дуплетом – казаки выскочили. Волчице бы скрыться, а она замешкалась. Непростительно. В лесу денег нет, за всё платят шкурой. За каждое промедление спрашивают верхний потолок цены…
Кинулась в чащу со всех махов, за ней на бешеном карьере, обрезая путь, шли на сближение два всадника, а вназирку стлался борзый волкодав. Развязка складывалась не в пользу зверя. Пёс паратый, а казачьи пули ещё скорее. Судя по всему, погоня возьмёт своё.
Беглянку накрывали топот и жаркое дыхание. Она уже решала, как продать жизнь дороже, и тут сзади от куста конского щавеля метнулась серая тень. Через мгновение кубарем катались собака и вожак…
Она напрасно думала днём, что теми атаками отвадила его от человечика. Скрывшись с поляны, волк до вечера крался рядом. На всякий случай. Теперь его случай настал. Он собирался сомкнуть челюсти на горле пса, когда подскочили всадники, казак скользнул с седла, блеснул нож. Волчица перемахнула заросли вишарника и могла оторваться совсем, но затаилась. Из-за спасительной листвы видела, как человек поднялся, как шаталась кудлатая собака, харкая шерстью и кровью. Больше не поднялся никто…
- Доспел? – спрашивали в станице догонщиков, видя притороченную тушу матёрого зверя.
- Не, волчица, за которой гнались, убёгла, этот вперехват выметнулся, дуралей. Буяна смял, ладно мы приняли, здоровущий, клыки на цельный вершок…
- Никифор, сымай бирюка скорей, вишь у лошадей бока ходуном ходят, обомлели до жути, аж хвосты трясутся…
В дому спасёныша успокоились. Сам он, накормленный, натурсученный да обцелованный, спал без задних ног. Молодайка Щербининых собралась простирнуть загвазданную одежонку да сунулась из баньки в удивлении.
- Баушка, глянь, у Васятки рубашёнка вся в шерсти волчьей, энто как?
- А не тронули его, - определила старая казачка, оглядев тряпицу, - знамо, и не собирались…Ежли б захотели и косточек бы не нашли от парнишки…
- Дак пошто так, бабунька, зверьё же лютое? – ещё изумлялась сноха.
- То и есть. Она Ваську из лесу вывела. А наши умники думали – гонится, съест. Заместо поклона, мужа её ободрали. Вот и ряди: где волки, где человеки…
-Х-х-осподя, - молодайка крестилась в сторону леса, не веря догадке, но дивясь невидали.
Скоро вся станица признала спасение мальца редким. Осенялись иные тайком и въяве, когда закатными сумерками слышали за выгоном тоскливый вой. Погодя неделю - затихло, и случай забылся за прочими.
Дольше помнили у Щербининых. Их старики глыбко вздыхали за подходящим разговором, словно винились пред мохнатой душой безвинно загибшего зверя.
* * *
Последнее редактирование: 22 апр 2023 05:15 от аиртавич.
Спасибо сказали: Patriot, bgleo, sibirec, Куренев, Нечай, nataleks, evstik, Полуденная, igor59, Margom127
- аиртавич
- Автор темы
- Не в сети
Меньше
Больше
- Сообщений: 454
- Репутация: 44
- Спасибо получено: 2515
07 фев 2021 11:29 #45994
от аиртавич
НА СТАНКЕ
Ночь холодная мутно глядит
Под рогожку кибитки моей,
Под полозьями поле скрипит,
Под дугой колокольчик гремит,
А ямщик погоняет коней.
Яков Петрович Полонский (1819 – 1898)
Всего-то третьего дни звенела-искрила морозная тишь-гладь. Из солнечной дымки в студёный воздух сыпались, поблескивая, стылые иголки. Даже обдубелые варьзи (1) убрались подальше в леса и не казали носа. У человечьего гнезда толклись наянные чилики (2), долгими ночами мёрзли на жердях под соломой синички, а ещё за околицей пастушьей чибизгой (3) посвистывали стойкие фифики (4), обсыпая изумрудный иней с коноплей и репейников.
Стояла зима каждому понятная. И вдруг – отпустило! Разом, а той (предыдущей) ночью с гулом попёрли ветра, нависла волглая хмарь, сыпануло крупой, затем влепило хлопьями и не разобрать – всё смешалось в кутерьме.
Вихревая позёмка жгутами перевивалась с небесным даром, обращая пространство в слепую белую мглу. Без верха, низа и направлений. Куда идти? Куда ехать? В степи и селениях никого не встретишь, схоронилось от беды живое – растения, зверьё, человек. Терпели, потому как даже сущие потребности пресекались угрозами гибели.
Туго ломил ветер в тысячевёрстных пространствах. Мело и ревело. Бывалые из казаков-сибирцев покачивали головой: наддаёт, однако, Тимоха Полузимник, таперча на неделю рассупонилси, якри его… Ходовой народ из Расеи, - наезжие либо прислатые, которым многое здесь внове, непривычно - опасливо крестились: оборони, дескать, Царица Небесная и хранитель пилигримов Николай Угодник! Мнилось им: разверзлись хляби небесные, кануны страстей Египетских и вот-вот из бешеной сумяти выскачут всадники с грозной предвестью о конце света…
Не боись, человече! Пойми и знай, что в Сибири квёлое, робкое, обуженное до рамок хило уживается. Тут сходнее - что жить, что действовать - наотмашь, яро, без краёв. Лишку перепадает, но редко. Край паратый, без скупостей, что ни возьми и куда не глянь, однако считать здесь тоже умеют, когда надо, кому и сколько следует – воздадут и отпустят в меру. Буран? Так что же, гляко, невидаль…
Такова природа родимая, климат нашенский. Им под стать, сделались и люди.
Меж тем, почтовая гоньба по Горькой линии прервалась. Самые отчаянные ямщики пренебрегали двойным-тройным кушем, наотрез отказывая жиганистым седокам: таровато, барин, манко, но – рыск!
Редкий безумец кидал вызов уготованному року. Где-то в пути куковал, наверное, в жалкой средь буйства кибитке, не одолев прогона, невольник скорости - правительственный фельдъегерь при юфтевой сумке с орлами. Остерегали добрые люди – заругался, не послухал, обеспечил, поди, родню аминями…
Буран тешился. Дороги потеряны. Тракт не шевелился, и, казалось, время тоже. Путники, захваченные в плен свирепостями погоды, коротали сутки в утлых убежищах, притыкаясь ко всему, что принимали за спасительный очаг ли, кров.
Занесённое снегом под окна приземистое глинобитное строение значилось почтовым заведеньем с постоялым двором, что объединительно называли станком. Ну, полагай так: есть настоящая станция, а здесь поменьше, оттого - станок.
Их немало встретите в казачьей степи за Камнем повдоль могучих протяжённостью и невзгодами сибирских трактов. Между ними обычно – прогон вёрст на двадцать пять. Где и подлиннее, а там, ежели путь вовсе «убитый», - короче. Главное - чтоб лошадей не спалить, в аккурат переменить усталых на свежих, седокам да ездовому наскоро хлебнуть горячего и айда-попёр дальше шеметом-аюром.
Коли упряжка самоличная, тогда сходнее подкормить залётных покупным фуражом, самим перекусить. Опять же: либо чем Бог послал из дорожных тороков, либо у буфетчика за известную монету. Не грешно и соснуть часок-полтора на отдельных топчанчиках в чистой половине или на общих лавках в «помещеньи для всех протчих». Зависит от того, «чьих вы сами будете», или, простите покорнейше, - от деньжат, которыми располагаете.
Станок имел вид дома со связью в окнах с голубенькими ставнями и набитыми на них белыми репейками. С высокого крылечка - в холодные сени, там – две двери на обе руки. За той, что направо – просторное помещение. Тут гнездилась конторка почтового ярыжки, оформляющего прогонные. Наспроть – круглая печь-голландка для сугреву. Посерёдке – стол с могутной столешницей из плах когда-то престрашной, видать, листвяги. Обставлен шестью ли, восемью стульями невзрачного столяра.
Повдоль белёных стен – широченные лавки, похоже, из того же, что и стол дерева. При надобностях сидения ладились под лежаки. В переднем углу – мигала огоньком божничка с непременным для трактовых заведений ликом покровителя странствующих посуху и водам. Тут же – один к одному два ставца, годные и для столиков. Под потолком, на манер люстры, пылала вывернутым до предела фитилём семилинейная лампа. Ещё пара неуклюжих настенных канделябров дополняли освещение транспортного присутствия.
Дверь налево – в связной закут. Там проживала немалая семья умётчика, стало быть, хозяина постоялого двора. Крытый поветью двор состоял из конюшни с полудюжиной стойлов и нужными доля гоньбы ухожами. Размерами и значением станок явно перерастал себя и, видимо, его готовили сделать полноценной станцией в недалёком сроке.
Движение по линии прервалось во вторник. На станке задержались две тройки, колымага с почтой, обращённая в возок. К полудню пришарашилась полковая канцелярская двуколка на полозьях с разодранным кожаным верхом. Вознице-казаку поднесли шкалик и ему нипочём, а коллежского секретаря оттирали снегом, пичкали шалфейным чаем.
В комнате, где путники пережидали перепряжку либо смену перекладных, набилось. Особенно когда зашло с улицы семейство едущего к назначению чиновника: сам с женой и двое детушек в саксаковых (4) тулупчиках.
Уже потемну – оказия: шум на крылечке.
- Бодай бы его, небось кого-то принесло, - шумнул хозяина один из ямщиков.
Тот скоро явился и уже запускал очередного незадачливого вояжителя.
- Ты чего, паря, в дверь колотишься, ровно слепой козёл об ясли, - приветствовал при свете лампы мужичка в пропащем зипуне.
- Охолонул, скобы долго не мог сыскать, - ответствовал ходячий сугроб, - скажу православные: коли дрожать не умел, так и вовсе замёрз бы.
- Дак куды тебя черти понесли в эдакую замять, - осудил ближний ямщик из вотяков.
- Поутре терпимо мело, позжее верховой снежок сыпанул – сбились лошадушки, плутали много, а тут волки, язьви их, таперь хозявы с меня шкуру спустят…
- Бирюки далёко зазыкали?
- Версты менее… По ёлкам (6) ступал, их на обдуве видать пока…
- Ходи к печке, сугревайся. Гость - не кость, за порог не выкинешь.
- Уснуть бы, намаялся дюже.
- Ступай сюды, - позвали с кутнего угла, - перины не припасли, на полу притулишься…
- Благодарствуйте, Христос с вами, - бормотал мужик, пробираясь, - посну, хоть бочком, а там и буран кончится…
- Айда, не мешкай… Тетереву вся зима, одна ночь, - напутствовал бедолагу досужливый вотяк.
Коротали часы кто как. Офицеры – двое казачьих и отставной улан в бекеше – приспособились за шкапами в переднем углу. Мебель служила им обеденным и, заодно, ломберным столом. Играли в долгий преферанс или во что-нибудь накоротке.
Переднюю треть столешницы выделили семейству и асессору, остальное принадлежало общим нуждам. Ненароком составлялись компашки, обособлялись по скамьям и в углах. Обвыкали, притирались. Нужда дрючит, она и учит…
Хозяин кормил обедами. Жена его, кабы не из мещанок, с привычками «прислуги на людях», разнося блюда, кокетливо просила офицеров не взыскивать за скудный трапезный лист (6). Выставлялось щедровитое варево из покромок ( с кашей, а на заедки ( несли крынки с кулагой. Блюда сдабривались самоваром с хлебами и пышками, которые непрерывно пеклись на хозяйской половине.
Походные фляжки служивых к вечеру среды опорожнились, скука одолела бы, коли не ярыжка. С его наводки дали умётчику синенькую пятёшницу вперёд и стали получать «зелено вино». Морщась, офицеры потягивали невесть как попавший к хозяину перегар. Недурной, как признали позже. С оговоркой: ежели учесть походные обстоятельства и пообвыкнуть… Прижился и тютюн заместо доброго табаку – жуковского вакштафа приличного разбору, коим полтора суток снабжались из кисетов ротмистра, пока не скурили.
Картёжники оставили игру – темно, кончился гас в лампе, догорели свечи. Запасы их иссякли. На затяжной буран не напасёшься: окна снегом до верхних шипок (10) запечатало оттого жгли освещение круглые сутки. Появились жировые плошки, от коих проку чуть, зато копоти давали не хуже корчажек (11). У девчушек открылся безудержный кашель, коптюшки загасили кроме одной. Основной свет давали блики от приотворённой печной заслонки. По стенам двигались замысловатые тени.
- Ба, ба, ба! – мешая отроческие нотки с мужскими хрипотцами воскликнул юный подхорунжий, - похоже, господа, мы испытаем окончательные прелести кочевого быта!
Все глянули. Две девки тащили к голландке нечто вроде изрядного ушата, доверху наполненного кизяком.
- Позови хозяина, да скоро мне! – распорядился сотник в сторону одной из испуганных командой молодаек.
- Что же, братец, уморить нас вздумал? – принялся распекать явившегося умётчика, - куда, шельма, дрова подевал?
- Дак, пожгли, ваше благородие, обе поленницы, - без робости ответствовал бородач, по виду чалдон, - а подвоз, сами изволите, понимать… Насилу у кайсаков, они тут недалече зимогорят, кизяком разжился, не то бы…
- Борода до колена, а дровишек ни полена, - подъелдыкнул ярыжка, но наткнувшись на волчий взгляд умётчика, будто подавился.
- А брёвна, что в углу двора свалены, жалко? – вступил отставник.
- Никак немочно, вашбродь! Лес казённый, строевой. Заместо турлучных стен велено рубить сруб. Расширяемся… Летом начнём. Сосна для энтого припасена, ни-ни…
- Гляди, разберусь, коли соврал, - потишал сотник, оно и понятно: не замерзать же.
Чалдон зыкнул, девки сноровисто совали кизяк в прогорающую печь. Спёртый воздух набавился кислой струйкой дымка - приметы древних кочевий.
Как бывает после неловкого случая, установилась тишина, даже девочки говорили втихомолку, только храпел в кути замаянный мужик и полоскал горло простуженный.
- Господа, займу внимание ещё одной историей, - негромким обращением нарушил молчание ротмистр.
Подхорунжий неловко подавил зевок, собеседники убрали от лиц башлыки – пурга изрядно выдувала тепло после замены дров кизяком, в избе кутались. Сказано и помянуто о многом, темы иссякали, добро - выручала память отставного улана, которой хватало к третьей ночи.
- В гвардии не расскажут, - начал отставник, - не камильфо… сам припоминаю живо, хотя воды утекло… Да-с… Вы слышали, возможно, фамилию князя В*? Припомните-ка давешнего фельдъегеря… Как он тут саблей гремел, тряс этишкетом и кутасами (12). А ещё шпорами на нашего канцеляришку звенел: в Сибири, мол, каналья, сгною… Пугал козла капустой. Всё вздор, я о другом, господа… Мимолётно произносилась служакой та самая фамилия. Столоначальник в Петербурге, по жандармской части. Высоко! От них депеша. Фельдъегерь синим мундиром князя всю дистанцию до Иркутска замыслил торчком поставить, не иначе. Пусть его… Способы разные, лишь бы дело катилось, не так ли?
- Да что вам та фамилия, милейший Павел Матвеич? – угрюмо переспросил сотник.
- А потому, любезнейший Пётр Казимирович, что история касается князей В*, - рассказчик осторожным жестом пригласил собеседников сблизиться насколько можно, давая понять, что история хоть и давняя, но не для всех ушей, - доложу: известная в высших кругах династия. Родовитые, при средствах и прочее… Лично знавал одного из представителей в своё время. Признаться: приходит на вид эдакий клоповоняющий господин, носовздёрнутая личность, как читать довелось, кажись, у Лескова. И то: даже представить нет удовольствия, годы спустя…
Слава Богу, не о нём речь, но о его дяде. Как водится, с младых ногтей определён в один из полков старой гвардии, скажу короче: князь мой – из «варёных раков» (13). Ну, служил да послуживал от парада к параду, ан – поворот рока! Пред главным пояснить надо: наш брат тогда баловался в кукушечку. Не вспомните, сотник? Доложу-с, не для слабых забава…
- Припоминаю… Это не вместо ли русской рулетки? – откликнулся сотник.
- Именно! Предтеча, я бы назвал… Рулетке нужен револьвер с барабаном, а в кукушку даже седловыми пистолями пользовались. На спор либо от восторга кровей в мрак тёмной комнаты заходили двое. Попеременно – первого определял жребий – кричали «ку-ку». Один крикнет, другой стреляет на звук. Боевыми! Единственное смягчение – после крика дозволялось менять место. Примерным таким образом игра составлялась, господа…
Князеньке не потрафило однажды – смертельно ранил гвардейского сапёра. Большое разбирательство и прочее. Кончилось ссылкой в Апшеронский пехотный полк с понижением до армейского прапорщика. Полк квартировал в Туркестане, то ли хивинцев усмиряли, то ли Кокан бунтовал – не припомню, не суть.
Известно, что по прибытию всякий офицер представляется старшему в гарнизоне чину. Им на тот момент был полковник Елгаштин, командующий казачьим №1 полком славных сибирцев. В зените славы блистал Семён Алексеевич - Высочайшим указом Золотое оружие вручили. Первая сабля Туркестана, можно сказать…
Кто не знавал воочию, всё-таки бывал наслышан о своебычном характере нашего героя. С казаками – отец родной. Не зря полк за ним и горы поднебесные штурмовал и в азиатские коварные реки без робости кидался, пустыни покорял…А к прочим людям – с причудами, каверзами нередко подступал, отнюдь не паркетными.
Вроде пошутит полковник, но обидно, пересаливал, чего уж там… С самим Скобелевым брался соперничать в бытность Коканского похода. И коли бы не дворцовые связи генерала ещё неизвестно, кто бы одержал верх. А так – проиграл Елгаштин, сняли с полка, задвинули в Тургайские ли, Семипалатинские степи. Но то позже случилось…
А теперь князю В* пристало явиться к полковнику, как положено. Решил презентовать себя в лучшем свете. Прапорщик? Это не про него! Муа же сюи юн пренс! (14). Он в столице, среди гвардии слыл жуиром и бретёром, а в туземном краю чего стесняться? Взялся афрапировать (14) окружение. По своему обычаю. Как привык.
В средствах-то не нуждался. Сыскали ему портного из бухарских жидков, у того нашлось лучшее сукно, шелка, галуны и прочее. Тут – забота: где найти подходящую лошадь? Ведь без осанки конь – корова. Трухмены сыскали жеребца из табуна местного вождя. Сказывали, князенька оплатил кубышку - за деревеньку с холопами где-нибудь в Тамбовской губернии меньше дают…
Настал день, облачился В* во всю красу. Мундир армейского прапорщика – не одеяние гвардейского конногвардейца, Примерно, как сойку рядом с вяхирем посадить Но при деньгах и курицу павлином выряжают. Да и жидок отменно заказ исполнил. Впрочем, при ахалтекинце чистых кровей в богатой сбруе, где на каждом тренчике – серебро или бирюза в добрую фасолину, - на погоны смотреть некогда, глаза иным отвлечены.
Крепость пострадала от взятия, дворец эмира выгорел, потому Елгаштин расположил полк бивуаком под стенами. Составили обозы вагенбургом, посреди – палатки, чуть наособицу – походная джаламейка (16) полковника.
Явился князь В* в облачении. Да что за пропасть! Не минуло получаса – прилетает обратно на стан апшеронцев. Кинул текинца, треуголкой об землю хрястнул, ножнами драгомана (17) зашиб… Одно ясно: в крайней ярости человек! Раскалённый, слепой и немой… Упал на постели, до ночи не двинулся.
Полчане не трогали, дожидались успокоения, чтобы расспросить в мирном состоянии духа. Князь и прежде на всех глядел так, будто семерых проглотил, а восьмым подавился. Однако объяснений не дождались. Наутро заступил на службу, оставаясь мрачным и до невежливости замкнутым. Многое в нём переменилось…
Вскорости Апшеронский полк в составе Каспийского отряда покинул ханство, а затем и Туркестан. Сибирские казаки направлены в Семиречье. Разошлись пути.
- Не томите, Павел Матвеевич, - едва не взмолился подхорунжий, - что же произошло с князем, чем кончилось?
- Зря мешаете, Александр Дмитриевич, - укорил молодого офицера степенный его спутник, - нам здесь ещё долгонько дожидаться, зачем спешить, пусть времени уйдёт больше.
- Вероятно вы правы, Пётр Казимирович, - поддержал рассказчик, - а не освежиться нам, господа, порцией от нашего блудного Бахуса?
Возражений не последовало, выпили. Прислушались к шумам непогоды. Снаружи звуки доносились глухо – станок занесён снегом по самый охлоп (18). Жилище, дворы, подсобные пришалабники обратились в один огромный перемёт, хоть на санях заезжай. Обитаемый дух сообщали дымящие печные трубы.
Внутри буйство угадывалось иными признаками. Наскоки ветра то завывали в дымоходе, и тогда печная дверка со стуком прижималась к рамке, то ударяли в обратную тягу, дверка отворялась, из поддувала летели искры в шайку с водой, пламя и дым заворачивались кверху красным языком. Девочки жались друг к дружке, поглядывая на отца. Шибче несло кизячным припахом.
Было сонно в избе. Клевала носом девка у печи. Похрапывали там и тут замученные бездельем люди. Только в углу слышался говорок крепко седого ямщика с мужиком-горемыкой, который слушал понуро тихую речь.
- Молодость, она, брат, навроде летечка сибирского. Не успеешь согреться, уже росы ледяные падают… Вот и жизнь человечья в том же коленкоре… К примеру, не оглянешься, а уже и пора нашла. Энто когды не сам препояшесся, а иной тебя препояшет. Потому как не в силах уже. А что молодость? Её и не слыхать… Табе ещё жить… Утрись да за работу, грех тебе годами судьбину пенять, право слово, попомни…
Девка со всхлипом очнулась, отворила дверку печи. Стало светлее от жара. Набила печь кизяком, вынесла золу с поддувала, уселась обратно на скамеечку. Судорожно зевнув, затихла. Офицеры проследили её работу, замерев в дремотном оцепенении.
- Давеча настораживал вас, господа, по поводу нрава у полковника Елгаштина, - ворохнулся рассказчик, раскуривая вишнёвый чубук, - опять скажу: надо знать Семёна Алексеевича. Коренной сибирец, карьеру составил самостоятельно. И, как многие из нас, не терпел снобов, особенно из тех, кто прибывал в Сибирь выслужиться, хватить пару-тройку обязательных орденов, ну Анну там, Станислава, и благополучно отбыть восвояси при выгодных позициях к отставке.
Случай с князем В* он расценил, видать, из тех соображений. Сибирцы постоянно уверены по поводу чужаков, что ихний сарай нашему плетню – двоюродный дядя…
А что произошло в действительности? При полном параде, так сказать, с оруженосцами явился знатный рыцарь в расположение казачьего полка. Не какой-то, прости Господи, генеральской курицы племянник, а из столбовых дворян! Но – пора, приходится это понимать, военная, лагерь сообразно тревогам обставлен, согласно воинских артикулов и полевых предписаний. Службу казаки понимали.
На приступе к лагерю – караул с заградой, вольно никто не войдёт и не выйдет. Однако не торопятся пропускать вельможного пана. Что такое? Как понимать? Князь ярится, жеребец вертится, кипит, будто вода в казане… На ровном месте волдырь пухнет.
«Вызывай, сволочь, дежурного офицера!» - орёт на урядника. Тот вестового к штабной палатке послал, погодя – подъесаул оттуда. Не спеша, в походной справе, на пути остановился, сделал замечание приказному, который репетовал с казаками поворотные вольты.
Откозырялись, разговор сдержанный, тоном выше, опять крик…
Оказалось, подъесаул предложил визитёру с седла опуститься, казаки аргамака сбатуют, прапорщика препроводят куда просится. Обязательное условие: пёхом! Тот ни в какую!
Вдруг подъесаул отступает к полосатой жерди, командует казакам «шашки под высь!», с-под земли трубач выскочил, сигнал даёт «для встречи!». Вы понимаете, господа? Сие означает, что и солдату и генералу, не исключая пехотных прапорщиков, следует замолчать, принять приватное положение… Как вахмистры язвят: руки по швам, пятки вместе, носки врозь и рот на ширину приклада!
Подъесаул достаёт свиток и читает с расстановкой, громким велеречивым голосом: «Офицерам полков пехотных верхом на лошадях в расположение конных частей являться запрет кладу, ибо они своей гнусной посадкой, как собака на заборе сидя, возбуждают смех в нижних чинах кавалерии, служащий к ущербу офицерской чести». За сим - Его императорское величество Петр Первый.
Отчитав, подъесаул настойчивей предложил спешиться и проследовать к их высокоблагородию полковнику Елгаштину. Он, дескать, примет, если свободен от невпроворотных забот по вверенному от генерал-адъютанта Свиты Его Величества фон Кауфмана гарнизону.
- Погодите, но князь В* служил в конной гвардии, – недоумевал молодой офицер, - разве казаки не знали об этом?
- Ну, служил… вы о нраве Семёна Алексеевича не забыли?
- Знатный крупе вставлен фитиль! – отсмеявшись, вытирал слёзы сотник, - и не подкопаешься: представлен-то офицер армейский, как ни крути, хоть и разряжен и в кавалерии пребывал… Одно настораживает: указ действителен? Полковнику могло нагореть при подлоге. Если - правда, тогда впору застрелиться!
- Соглашусь, Пётр Казимирович, позор налицо, - откликнулся бывший улан, - касательно документа – извольте: указ 1717 года от Рождества Христова. Присыпан прахом времени, забылся, только не у Елгаштина.
А что князь оказался уязвлён – мало сказать. Не мнимую пощёчину схлопотал, его как мужика, не стой того, прилюдно высекли, растянув на воротах дрянной навозни. Придя в окончательное бешенство, разодрал трензелем рот неповинному коню, вскинул на дыбы, вонзил щпоры – только видели, птицей смахнулся прочь.
После что? Сцену многие наблюдали, анекдот мигом облетел гарнизон. Огласка шумная… Слыхал, будто командующий Апшеронским полком к Елгаштину с нелицеприятным разговором прибывал, полагая, что в лице прапорщика В* задели честь всех армейских офицеров. Но – утихло, объяснились, стало быть.
Князь вызвал полковника, поединок состоялся. По праву ответчика Елгаштин выбрал сабли. Выбивал оружие у супротивника, одежду располосовал на ленты… Насмехался снова, учил, носом тыкал. Наконец чиркнул князю по боку, чтоб кровь показалась, чем дал повод секундантам остановить бой…
В комнату явился хозяин. Принёс весть, что в степи замолаживает – верная примета к окончанию бурана. Жди, ночью стихнет ветер, глянут звёзды, хряпнет, скрепляя текучие снеги, колючий студенец. С утречка откопаются казаки, оживёт тракт, двинутся тройки, парные возки и кошёвки-одиночки, накатывая пропащий было путь.
От станка к станку, далее и далее поскачет Русь, зазвенят её песенные колокольчики…
1. варьзя – серая ворона.
2. чилик – воробей.
3. чибизга – камышовая дудочка, свирелька.
4. фифик – снегирь.
5. саксак – долгорунная майская овчина.
6. зимники на трактах обозначали срубленными сосёнками по земской повинности.
7. трапезный лист - обеденное меню.
8. покромки - мясо на рёбрах.
9. заедки – десерт.
10. шипка – стекло в оконной раме.
11. корчажка – смолокурня, где сибирские казаки гнали дёготь.
12. этишкеты, кутайсы – буквально: витые шнуры, оплётка к киверам; здесь: иронично о блестящих штуках-дрюках на форме фельдъегерей.
13. «варёные раки» - прозвище однозначно рыжеволосых гвардейцев Керасирского полка, которые ездили на лошадях рыжей масти.
14. (фр.) я – князь!
15. афрапировать - (искажённо с фр.) блеснуть, обескуражить.
16. джаламейка – офицерская палатка из кожи.
17. драгоман – денщик казачьего офицера.
18. охлоп – самый верх крыши, конёк.
Ночь холодная мутно глядит
Под рогожку кибитки моей,
Под полозьями поле скрипит,
Под дугой колокольчик гремит,
А ямщик погоняет коней.
Яков Петрович Полонский (1819 – 1898)
Всего-то третьего дни звенела-искрила морозная тишь-гладь. Из солнечной дымки в студёный воздух сыпались, поблескивая, стылые иголки. Даже обдубелые варьзи (1) убрались подальше в леса и не казали носа. У человечьего гнезда толклись наянные чилики (2), долгими ночами мёрзли на жердях под соломой синички, а ещё за околицей пастушьей чибизгой (3) посвистывали стойкие фифики (4), обсыпая изумрудный иней с коноплей и репейников.
Стояла зима каждому понятная. И вдруг – отпустило! Разом, а той (предыдущей) ночью с гулом попёрли ветра, нависла волглая хмарь, сыпануло крупой, затем влепило хлопьями и не разобрать – всё смешалось в кутерьме.
Вихревая позёмка жгутами перевивалась с небесным даром, обращая пространство в слепую белую мглу. Без верха, низа и направлений. Куда идти? Куда ехать? В степи и селениях никого не встретишь, схоронилось от беды живое – растения, зверьё, человек. Терпели, потому как даже сущие потребности пресекались угрозами гибели.
Туго ломил ветер в тысячевёрстных пространствах. Мело и ревело. Бывалые из казаков-сибирцев покачивали головой: наддаёт, однако, Тимоха Полузимник, таперча на неделю рассупонилси, якри его… Ходовой народ из Расеи, - наезжие либо прислатые, которым многое здесь внове, непривычно - опасливо крестились: оборони, дескать, Царица Небесная и хранитель пилигримов Николай Угодник! Мнилось им: разверзлись хляби небесные, кануны страстей Египетских и вот-вот из бешеной сумяти выскачут всадники с грозной предвестью о конце света…
Не боись, человече! Пойми и знай, что в Сибири квёлое, робкое, обуженное до рамок хило уживается. Тут сходнее - что жить, что действовать - наотмашь, яро, без краёв. Лишку перепадает, но редко. Край паратый, без скупостей, что ни возьми и куда не глянь, однако считать здесь тоже умеют, когда надо, кому и сколько следует – воздадут и отпустят в меру. Буран? Так что же, гляко, невидаль…
Такова природа родимая, климат нашенский. Им под стать, сделались и люди.
Меж тем, почтовая гоньба по Горькой линии прервалась. Самые отчаянные ямщики пренебрегали двойным-тройным кушем, наотрез отказывая жиганистым седокам: таровато, барин, манко, но – рыск!
Редкий безумец кидал вызов уготованному року. Где-то в пути куковал, наверное, в жалкой средь буйства кибитке, не одолев прогона, невольник скорости - правительственный фельдъегерь при юфтевой сумке с орлами. Остерегали добрые люди – заругался, не послухал, обеспечил, поди, родню аминями…
Буран тешился. Дороги потеряны. Тракт не шевелился, и, казалось, время тоже. Путники, захваченные в плен свирепостями погоды, коротали сутки в утлых убежищах, притыкаясь ко всему, что принимали за спасительный очаг ли, кров.
Занесённое снегом под окна приземистое глинобитное строение значилось почтовым заведеньем с постоялым двором, что объединительно называли станком. Ну, полагай так: есть настоящая станция, а здесь поменьше, оттого - станок.
Их немало встретите в казачьей степи за Камнем повдоль могучих протяжённостью и невзгодами сибирских трактов. Между ними обычно – прогон вёрст на двадцать пять. Где и подлиннее, а там, ежели путь вовсе «убитый», - короче. Главное - чтоб лошадей не спалить, в аккурат переменить усталых на свежих, седокам да ездовому наскоро хлебнуть горячего и айда-попёр дальше шеметом-аюром.
Коли упряжка самоличная, тогда сходнее подкормить залётных покупным фуражом, самим перекусить. Опять же: либо чем Бог послал из дорожных тороков, либо у буфетчика за известную монету. Не грешно и соснуть часок-полтора на отдельных топчанчиках в чистой половине или на общих лавках в «помещеньи для всех протчих». Зависит от того, «чьих вы сами будете», или, простите покорнейше, - от деньжат, которыми располагаете.
Станок имел вид дома со связью в окнах с голубенькими ставнями и набитыми на них белыми репейками. С высокого крылечка - в холодные сени, там – две двери на обе руки. За той, что направо – просторное помещение. Тут гнездилась конторка почтового ярыжки, оформляющего прогонные. Наспроть – круглая печь-голландка для сугреву. Посерёдке – стол с могутной столешницей из плах когда-то престрашной, видать, листвяги. Обставлен шестью ли, восемью стульями невзрачного столяра.
Повдоль белёных стен – широченные лавки, похоже, из того же, что и стол дерева. При надобностях сидения ладились под лежаки. В переднем углу – мигала огоньком божничка с непременным для трактовых заведений ликом покровителя странствующих посуху и водам. Тут же – один к одному два ставца, годные и для столиков. Под потолком, на манер люстры, пылала вывернутым до предела фитилём семилинейная лампа. Ещё пара неуклюжих настенных канделябров дополняли освещение транспортного присутствия.
Дверь налево – в связной закут. Там проживала немалая семья умётчика, стало быть, хозяина постоялого двора. Крытый поветью двор состоял из конюшни с полудюжиной стойлов и нужными доля гоньбы ухожами. Размерами и значением станок явно перерастал себя и, видимо, его готовили сделать полноценной станцией в недалёком сроке.
Движение по линии прервалось во вторник. На станке задержались две тройки, колымага с почтой, обращённая в возок. К полудню пришарашилась полковая канцелярская двуколка на полозьях с разодранным кожаным верхом. Вознице-казаку поднесли шкалик и ему нипочём, а коллежского секретаря оттирали снегом, пичкали шалфейным чаем.
В комнате, где путники пережидали перепряжку либо смену перекладных, набилось. Особенно когда зашло с улицы семейство едущего к назначению чиновника: сам с женой и двое детушек в саксаковых (4) тулупчиках.
Уже потемну – оказия: шум на крылечке.
- Бодай бы его, небось кого-то принесло, - шумнул хозяина один из ямщиков.
Тот скоро явился и уже запускал очередного незадачливого вояжителя.
- Ты чего, паря, в дверь колотишься, ровно слепой козёл об ясли, - приветствовал при свете лампы мужичка в пропащем зипуне.
- Охолонул, скобы долго не мог сыскать, - ответствовал ходячий сугроб, - скажу православные: коли дрожать не умел, так и вовсе замёрз бы.
- Дак куды тебя черти понесли в эдакую замять, - осудил ближний ямщик из вотяков.
- Поутре терпимо мело, позжее верховой снежок сыпанул – сбились лошадушки, плутали много, а тут волки, язьви их, таперь хозявы с меня шкуру спустят…
- Бирюки далёко зазыкали?
- Версты менее… По ёлкам (6) ступал, их на обдуве видать пока…
- Ходи к печке, сугревайся. Гость - не кость, за порог не выкинешь.
- Уснуть бы, намаялся дюже.
- Ступай сюды, - позвали с кутнего угла, - перины не припасли, на полу притулишься…
- Благодарствуйте, Христос с вами, - бормотал мужик, пробираясь, - посну, хоть бочком, а там и буран кончится…
- Айда, не мешкай… Тетереву вся зима, одна ночь, - напутствовал бедолагу досужливый вотяк.
Коротали часы кто как. Офицеры – двое казачьих и отставной улан в бекеше – приспособились за шкапами в переднем углу. Мебель служила им обеденным и, заодно, ломберным столом. Играли в долгий преферанс или во что-нибудь накоротке.
Переднюю треть столешницы выделили семейству и асессору, остальное принадлежало общим нуждам. Ненароком составлялись компашки, обособлялись по скамьям и в углах. Обвыкали, притирались. Нужда дрючит, она и учит…
Хозяин кормил обедами. Жена его, кабы не из мещанок, с привычками «прислуги на людях», разнося блюда, кокетливо просила офицеров не взыскивать за скудный трапезный лист (6). Выставлялось щедровитое варево из покромок ( с кашей, а на заедки ( несли крынки с кулагой. Блюда сдабривались самоваром с хлебами и пышками, которые непрерывно пеклись на хозяйской половине.
Походные фляжки служивых к вечеру среды опорожнились, скука одолела бы, коли не ярыжка. С его наводки дали умётчику синенькую пятёшницу вперёд и стали получать «зелено вино». Морщась, офицеры потягивали невесть как попавший к хозяину перегар. Недурной, как признали позже. С оговоркой: ежели учесть походные обстоятельства и пообвыкнуть… Прижился и тютюн заместо доброго табаку – жуковского вакштафа приличного разбору, коим полтора суток снабжались из кисетов ротмистра, пока не скурили.
Картёжники оставили игру – темно, кончился гас в лампе, догорели свечи. Запасы их иссякли. На затяжной буран не напасёшься: окна снегом до верхних шипок (10) запечатало оттого жгли освещение круглые сутки. Появились жировые плошки, от коих проку чуть, зато копоти давали не хуже корчажек (11). У девчушек открылся безудержный кашель, коптюшки загасили кроме одной. Основной свет давали блики от приотворённой печной заслонки. По стенам двигались замысловатые тени.
- Ба, ба, ба! – мешая отроческие нотки с мужскими хрипотцами воскликнул юный подхорунжий, - похоже, господа, мы испытаем окончательные прелести кочевого быта!
Все глянули. Две девки тащили к голландке нечто вроде изрядного ушата, доверху наполненного кизяком.
- Позови хозяина, да скоро мне! – распорядился сотник в сторону одной из испуганных командой молодаек.
- Что же, братец, уморить нас вздумал? – принялся распекать явившегося умётчика, - куда, шельма, дрова подевал?
- Дак, пожгли, ваше благородие, обе поленницы, - без робости ответствовал бородач, по виду чалдон, - а подвоз, сами изволите, понимать… Насилу у кайсаков, они тут недалече зимогорят, кизяком разжился, не то бы…
- Борода до колена, а дровишек ни полена, - подъелдыкнул ярыжка, но наткнувшись на волчий взгляд умётчика, будто подавился.
- А брёвна, что в углу двора свалены, жалко? – вступил отставник.
- Никак немочно, вашбродь! Лес казённый, строевой. Заместо турлучных стен велено рубить сруб. Расширяемся… Летом начнём. Сосна для энтого припасена, ни-ни…
- Гляди, разберусь, коли соврал, - потишал сотник, оно и понятно: не замерзать же.
Чалдон зыкнул, девки сноровисто совали кизяк в прогорающую печь. Спёртый воздух набавился кислой струйкой дымка - приметы древних кочевий.
Как бывает после неловкого случая, установилась тишина, даже девочки говорили втихомолку, только храпел в кути замаянный мужик и полоскал горло простуженный.
- Господа, займу внимание ещё одной историей, - негромким обращением нарушил молчание ротмистр.
Подхорунжий неловко подавил зевок, собеседники убрали от лиц башлыки – пурга изрядно выдувала тепло после замены дров кизяком, в избе кутались. Сказано и помянуто о многом, темы иссякали, добро - выручала память отставного улана, которой хватало к третьей ночи.
- В гвардии не расскажут, - начал отставник, - не камильфо… сам припоминаю живо, хотя воды утекло… Да-с… Вы слышали, возможно, фамилию князя В*? Припомните-ка давешнего фельдъегеря… Как он тут саблей гремел, тряс этишкетом и кутасами (12). А ещё шпорами на нашего канцеляришку звенел: в Сибири, мол, каналья, сгною… Пугал козла капустой. Всё вздор, я о другом, господа… Мимолётно произносилась служакой та самая фамилия. Столоначальник в Петербурге, по жандармской части. Высоко! От них депеша. Фельдъегерь синим мундиром князя всю дистанцию до Иркутска замыслил торчком поставить, не иначе. Пусть его… Способы разные, лишь бы дело катилось, не так ли?
- Да что вам та фамилия, милейший Павел Матвеич? – угрюмо переспросил сотник.
- А потому, любезнейший Пётр Казимирович, что история касается князей В*, - рассказчик осторожным жестом пригласил собеседников сблизиться насколько можно, давая понять, что история хоть и давняя, но не для всех ушей, - доложу: известная в высших кругах династия. Родовитые, при средствах и прочее… Лично знавал одного из представителей в своё время. Признаться: приходит на вид эдакий клоповоняющий господин, носовздёрнутая личность, как читать довелось, кажись, у Лескова. И то: даже представить нет удовольствия, годы спустя…
Слава Богу, не о нём речь, но о его дяде. Как водится, с младых ногтей определён в один из полков старой гвардии, скажу короче: князь мой – из «варёных раков» (13). Ну, служил да послуживал от парада к параду, ан – поворот рока! Пред главным пояснить надо: наш брат тогда баловался в кукушечку. Не вспомните, сотник? Доложу-с, не для слабых забава…
- Припоминаю… Это не вместо ли русской рулетки? – откликнулся сотник.
- Именно! Предтеча, я бы назвал… Рулетке нужен револьвер с барабаном, а в кукушку даже седловыми пистолями пользовались. На спор либо от восторга кровей в мрак тёмной комнаты заходили двое. Попеременно – первого определял жребий – кричали «ку-ку». Один крикнет, другой стреляет на звук. Боевыми! Единственное смягчение – после крика дозволялось менять место. Примерным таким образом игра составлялась, господа…
Князеньке не потрафило однажды – смертельно ранил гвардейского сапёра. Большое разбирательство и прочее. Кончилось ссылкой в Апшеронский пехотный полк с понижением до армейского прапорщика. Полк квартировал в Туркестане, то ли хивинцев усмиряли, то ли Кокан бунтовал – не припомню, не суть.
Известно, что по прибытию всякий офицер представляется старшему в гарнизоне чину. Им на тот момент был полковник Елгаштин, командующий казачьим №1 полком славных сибирцев. В зените славы блистал Семён Алексеевич - Высочайшим указом Золотое оружие вручили. Первая сабля Туркестана, можно сказать…
Кто не знавал воочию, всё-таки бывал наслышан о своебычном характере нашего героя. С казаками – отец родной. Не зря полк за ним и горы поднебесные штурмовал и в азиатские коварные реки без робости кидался, пустыни покорял…А к прочим людям – с причудами, каверзами нередко подступал, отнюдь не паркетными.
Вроде пошутит полковник, но обидно, пересаливал, чего уж там… С самим Скобелевым брался соперничать в бытность Коканского похода. И коли бы не дворцовые связи генерала ещё неизвестно, кто бы одержал верх. А так – проиграл Елгаштин, сняли с полка, задвинули в Тургайские ли, Семипалатинские степи. Но то позже случилось…
А теперь князю В* пристало явиться к полковнику, как положено. Решил презентовать себя в лучшем свете. Прапорщик? Это не про него! Муа же сюи юн пренс! (14). Он в столице, среди гвардии слыл жуиром и бретёром, а в туземном краю чего стесняться? Взялся афрапировать (14) окружение. По своему обычаю. Как привык.
В средствах-то не нуждался. Сыскали ему портного из бухарских жидков, у того нашлось лучшее сукно, шелка, галуны и прочее. Тут – забота: где найти подходящую лошадь? Ведь без осанки конь – корова. Трухмены сыскали жеребца из табуна местного вождя. Сказывали, князенька оплатил кубышку - за деревеньку с холопами где-нибудь в Тамбовской губернии меньше дают…
Настал день, облачился В* во всю красу. Мундир армейского прапорщика – не одеяние гвардейского конногвардейца, Примерно, как сойку рядом с вяхирем посадить Но при деньгах и курицу павлином выряжают. Да и жидок отменно заказ исполнил. Впрочем, при ахалтекинце чистых кровей в богатой сбруе, где на каждом тренчике – серебро или бирюза в добрую фасолину, - на погоны смотреть некогда, глаза иным отвлечены.
Крепость пострадала от взятия, дворец эмира выгорел, потому Елгаштин расположил полк бивуаком под стенами. Составили обозы вагенбургом, посреди – палатки, чуть наособицу – походная джаламейка (16) полковника.
Явился князь В* в облачении. Да что за пропасть! Не минуло получаса – прилетает обратно на стан апшеронцев. Кинул текинца, треуголкой об землю хрястнул, ножнами драгомана (17) зашиб… Одно ясно: в крайней ярости человек! Раскалённый, слепой и немой… Упал на постели, до ночи не двинулся.
Полчане не трогали, дожидались успокоения, чтобы расспросить в мирном состоянии духа. Князь и прежде на всех глядел так, будто семерых проглотил, а восьмым подавился. Однако объяснений не дождались. Наутро заступил на службу, оставаясь мрачным и до невежливости замкнутым. Многое в нём переменилось…
Вскорости Апшеронский полк в составе Каспийского отряда покинул ханство, а затем и Туркестан. Сибирские казаки направлены в Семиречье. Разошлись пути.
- Не томите, Павел Матвеевич, - едва не взмолился подхорунжий, - что же произошло с князем, чем кончилось?
- Зря мешаете, Александр Дмитриевич, - укорил молодого офицера степенный его спутник, - нам здесь ещё долгонько дожидаться, зачем спешить, пусть времени уйдёт больше.
- Вероятно вы правы, Пётр Казимирович, - поддержал рассказчик, - а не освежиться нам, господа, порцией от нашего блудного Бахуса?
Возражений не последовало, выпили. Прислушались к шумам непогоды. Снаружи звуки доносились глухо – станок занесён снегом по самый охлоп (18). Жилище, дворы, подсобные пришалабники обратились в один огромный перемёт, хоть на санях заезжай. Обитаемый дух сообщали дымящие печные трубы.
Внутри буйство угадывалось иными признаками. Наскоки ветра то завывали в дымоходе, и тогда печная дверка со стуком прижималась к рамке, то ударяли в обратную тягу, дверка отворялась, из поддувала летели искры в шайку с водой, пламя и дым заворачивались кверху красным языком. Девочки жались друг к дружке, поглядывая на отца. Шибче несло кизячным припахом.
Было сонно в избе. Клевала носом девка у печи. Похрапывали там и тут замученные бездельем люди. Только в углу слышался говорок крепко седого ямщика с мужиком-горемыкой, который слушал понуро тихую речь.
- Молодость, она, брат, навроде летечка сибирского. Не успеешь согреться, уже росы ледяные падают… Вот и жизнь человечья в том же коленкоре… К примеру, не оглянешься, а уже и пора нашла. Энто когды не сам препояшесся, а иной тебя препояшет. Потому как не в силах уже. А что молодость? Её и не слыхать… Табе ещё жить… Утрись да за работу, грех тебе годами судьбину пенять, право слово, попомни…
Девка со всхлипом очнулась, отворила дверку печи. Стало светлее от жара. Набила печь кизяком, вынесла золу с поддувала, уселась обратно на скамеечку. Судорожно зевнув, затихла. Офицеры проследили её работу, замерев в дремотном оцепенении.
- Давеча настораживал вас, господа, по поводу нрава у полковника Елгаштина, - ворохнулся рассказчик, раскуривая вишнёвый чубук, - опять скажу: надо знать Семёна Алексеевича. Коренной сибирец, карьеру составил самостоятельно. И, как многие из нас, не терпел снобов, особенно из тех, кто прибывал в Сибирь выслужиться, хватить пару-тройку обязательных орденов, ну Анну там, Станислава, и благополучно отбыть восвояси при выгодных позициях к отставке.
Случай с князем В* он расценил, видать, из тех соображений. Сибирцы постоянно уверены по поводу чужаков, что ихний сарай нашему плетню – двоюродный дядя…
А что произошло в действительности? При полном параде, так сказать, с оруженосцами явился знатный рыцарь в расположение казачьего полка. Не какой-то, прости Господи, генеральской курицы племянник, а из столбовых дворян! Но – пора, приходится это понимать, военная, лагерь сообразно тревогам обставлен, согласно воинских артикулов и полевых предписаний. Службу казаки понимали.
На приступе к лагерю – караул с заградой, вольно никто не войдёт и не выйдет. Однако не торопятся пропускать вельможного пана. Что такое? Как понимать? Князь ярится, жеребец вертится, кипит, будто вода в казане… На ровном месте волдырь пухнет.
«Вызывай, сволочь, дежурного офицера!» - орёт на урядника. Тот вестового к штабной палатке послал, погодя – подъесаул оттуда. Не спеша, в походной справе, на пути остановился, сделал замечание приказному, который репетовал с казаками поворотные вольты.
Откозырялись, разговор сдержанный, тоном выше, опять крик…
Оказалось, подъесаул предложил визитёру с седла опуститься, казаки аргамака сбатуют, прапорщика препроводят куда просится. Обязательное условие: пёхом! Тот ни в какую!
Вдруг подъесаул отступает к полосатой жерди, командует казакам «шашки под высь!», с-под земли трубач выскочил, сигнал даёт «для встречи!». Вы понимаете, господа? Сие означает, что и солдату и генералу, не исключая пехотных прапорщиков, следует замолчать, принять приватное положение… Как вахмистры язвят: руки по швам, пятки вместе, носки врозь и рот на ширину приклада!
Подъесаул достаёт свиток и читает с расстановкой, громким велеречивым голосом: «Офицерам полков пехотных верхом на лошадях в расположение конных частей являться запрет кладу, ибо они своей гнусной посадкой, как собака на заборе сидя, возбуждают смех в нижних чинах кавалерии, служащий к ущербу офицерской чести». За сим - Его императорское величество Петр Первый.
Отчитав, подъесаул настойчивей предложил спешиться и проследовать к их высокоблагородию полковнику Елгаштину. Он, дескать, примет, если свободен от невпроворотных забот по вверенному от генерал-адъютанта Свиты Его Величества фон Кауфмана гарнизону.
- Погодите, но князь В* служил в конной гвардии, – недоумевал молодой офицер, - разве казаки не знали об этом?
- Ну, служил… вы о нраве Семёна Алексеевича не забыли?
- Знатный крупе вставлен фитиль! – отсмеявшись, вытирал слёзы сотник, - и не подкопаешься: представлен-то офицер армейский, как ни крути, хоть и разряжен и в кавалерии пребывал… Одно настораживает: указ действителен? Полковнику могло нагореть при подлоге. Если - правда, тогда впору застрелиться!
- Соглашусь, Пётр Казимирович, позор налицо, - откликнулся бывший улан, - касательно документа – извольте: указ 1717 года от Рождества Христова. Присыпан прахом времени, забылся, только не у Елгаштина.
А что князь оказался уязвлён – мало сказать. Не мнимую пощёчину схлопотал, его как мужика, не стой того, прилюдно высекли, растянув на воротах дрянной навозни. Придя в окончательное бешенство, разодрал трензелем рот неповинному коню, вскинул на дыбы, вонзил щпоры – только видели, птицей смахнулся прочь.
После что? Сцену многие наблюдали, анекдот мигом облетел гарнизон. Огласка шумная… Слыхал, будто командующий Апшеронским полком к Елгаштину с нелицеприятным разговором прибывал, полагая, что в лице прапорщика В* задели честь всех армейских офицеров. Но – утихло, объяснились, стало быть.
Князь вызвал полковника, поединок состоялся. По праву ответчика Елгаштин выбрал сабли. Выбивал оружие у супротивника, одежду располосовал на ленты… Насмехался снова, учил, носом тыкал. Наконец чиркнул князю по боку, чтоб кровь показалась, чем дал повод секундантам остановить бой…
В комнату явился хозяин. Принёс весть, что в степи замолаживает – верная примета к окончанию бурана. Жди, ночью стихнет ветер, глянут звёзды, хряпнет, скрепляя текучие снеги, колючий студенец. С утречка откопаются казаки, оживёт тракт, двинутся тройки, парные возки и кошёвки-одиночки, накатывая пропащий было путь.
От станка к станку, далее и далее поскачет Русь, зазвенят её песенные колокольчики…
1. варьзя – серая ворона.
2. чилик – воробей.
3. чибизга – камышовая дудочка, свирелька.
4. фифик – снегирь.
5. саксак – долгорунная майская овчина.
6. зимники на трактах обозначали срубленными сосёнками по земской повинности.
7. трапезный лист - обеденное меню.
8. покромки - мясо на рёбрах.
9. заедки – десерт.
10. шипка – стекло в оконной раме.
11. корчажка – смолокурня, где сибирские казаки гнали дёготь.
12. этишкеты, кутайсы – буквально: витые шнуры, оплётка к киверам; здесь: иронично о блестящих штуках-дрюках на форме фельдъегерей.
13. «варёные раки» - прозвище однозначно рыжеволосых гвардейцев Керасирского полка, которые ездили на лошадях рыжей масти.
14. (фр.) я – князь!
15. афрапировать - (искажённо с фр.) блеснуть, обескуражить.
16. джаламейка – офицерская палатка из кожи.
17. драгоман – денщик казачьего офицера.
18. охлоп – самый верх крыши, конёк.
Спасибо сказали: Patriot, bgleo, Нечай, Полуденная, Margom127
- аиртавич
- Автор темы
- Не в сети
Меньше
Больше
- Сообщений: 454
- Репутация: 44
- Спасибо получено: 2515
08 март 2021 10:11 #46517
от аиртавич
АКМОЛИНСКАЯ МАСЛЕНИЦА
В тот год Маслёна подгадала в самый лютый на бураны месяц – февраль. На акмолинских просторах он и вовсе бешеный. А ныне – дал Господь! С Заигрышей – благодать сибирская! Звонко, тихо, снежно. Ночами – вызвезживало, к ягодам примета. Днём – в искрах всё, даже воздух. ХолодА, так их сибирцу и дай, чтоб кровь не засыпАлась.
Гуляют Крепость, Станица, Город, Слободка сиречь Оторвановка – все концы уездного Акмолинска. С новоприбранными казаками и их детями вперемежку, слитно, единой семьёй старожилы колготятся. Шутейно бузят внуки, а то и правнуки Гришки Верёвкина, Андрюшки Кривых, Ваньши Черепанова, Кольки Шестакова, Костьки Буркова, Митрия Конюхова, Федюни Ладыгина, Митяя Суворова – всех не упомнить, кто город закладывал полвека тому.
В той, другой компашке выплясывают и припевают молодицы со дворов первых акмолинских урядников Евдокима Смолякова да Андрея Волкова, Ивана Трусова да Миколая Корнилова с Иваном Шелкуновым…
Много воды унёс Ишим, много казачества успокоилось на погостах. Однако и дел наворотили: Акмолинск стоит! Для гольной степи на сотни вёрст – не похуже столиц иных. Не халам-балам! Городское достоинство его самим государём-императором Александром Вторым жаловано ажно в 1862 году в двадцать шестый день сентября. Объявлять прибывал военный губернатор Области сибирских киргизов, генерал! Крепость салютовала тридцатью одним пушечным залпом! Событие - не баран чихнул. Ныне край зовётся Акмолинской областью, пять уездов, а имя кто дал? То-то же…
Заявлен Мясопуст, никаких солянок, студней, барашков на вертелах и поросят в грече с хреном. Рыбное, сырное и блины! Одни, кругом, повсеместно! Голова кружится и слюнки текут. Масляное буйство ржаного и пшеничного пЕчева. В домах, избах, в ином подобии человеческого очага щедровито оскоромливаются жители дозволенным лакомством. А в прибавок возникшие базарчики и кутки торгуют снетками, икрой, рыбой. Масло коровье топлёное расходится бочонками, сметана – глиняными горшками с ведро…
И снова – как же без них! – блины, блинчики, блинища. Тёплой стопкой, в расход по одному, штучно, с пылу с жару, гольём или фаршированные – как сжелает душа. Ныне можно. Глаза просят, брюхо не уросит, принимает духовитую сыть уездный обыватель многими порциями.
Катятся масляные дни блинным колесом… Набегай-находи, православные! Да и обрезаные кто – без отказа. Широкая, раздольная, тароватая, малым-мало – так и беспутная – Масленица, Сырница, нестой коровьих именин.
Вот некий господин в байбачьей дохе с закидным малахаем на лисе рассчитался за блины с зернистой икрой. Яство везли, поди, с мест, куда и глядеть боязно… Бухарцу потрафили: икра свежей ягодой-костяникой – крупная! - вываливается из-под горячих краёв, он её, ровно парнишка, поддевает пальцем, вдыхивает в рот. Ей-Богу, слыхать, как трещат икринки на крепких зубах. Сронённые рдеют на снегу капелькой крови. Распахнул полу, вынул читок, выцедил скоко дыху взял, закусь пустил в полный оборот, шибко крякнув перед первым кусом: добре покатилась, быдто ширин босиком побежала, ноготками царапая, к самому нутру – хорошо!
В коврах и лентах, с восковыми розанами, поддужными колокольцами да бубенцами в гривах и на дугах плывут купеческие тройки. Здесь – ляпота на показ. Примечательный выезд у главного акмолинского аптековладельца господина Путилова. Он у него кабы не почище, чем у их высокоблагородия подполковника Троицкого, уездного начальника. У артачных скакунов пясти от самых бабок пробинтованы, выездная упряжь с бормотушками и глухарчиками, наборные ремни в дорогих искрах и даже шоры ставлены.
Ужом вьётся средь поездов гибкая кобылка сотника Трошина с крохотными санками, где вдвоём если и сидеть, то в обнимку. Потому один он редко когда выезжает. А там, глянь: сторонись, честной народ! Режет толпу, ровно горячий ножик масло, чёткий и злой орловец пехотного капитана Тараскина. Пар из ноздрей – чисто паровоз мчит по петропавловской «чугунке»!
Зато от малой речушки Замарайки, что за крепостью навозно текёт в Ишим, выезжают вполне себе мужичьи короба на розвальнях, полные ребятни мал-мала меньше. За ради потехи подвесили к понурому одру коровье ботало – айда-давай, кричат…
ХолодЕнь, от Брода стылостью отвеивает, а – нипочём! Снуют санки и сани, кошёвки, нарядные возки. Дурьмя скрипит арба за ряженым верблюдом. Гармоники, песни, бубны, гусли с балалайками. Гундят неизменную «Разлуку» две-три шарманки. Песни короткие, скорые, подъелдыкивания в частушках горохом сыпятся. Смехи повсюду – живая суета!
У Менового двора на ярмарочном месте езда вкруговую налажена. Посерёдке – нодья из брёвен, чтоб греться. Иные горожане вереницей правят мимо острога к реке, где публики гуще. Здесь «экипажам» себя «выказать следоват», оттого каждый горазд чем-нибудь выделиться. Второпях кого из пеших придавят на раскате, язьви их…
На Мечётной, Постояльской, Караванной, Чернобродской зажжены «кучки». Валит дым, искры высверкивают. Малолетки из казаков и вьюноши из прочих обывателей, кто в седле, кто жейдаком, болтая ногами, понужают домашних скакунов на смелый прыжок через серёдку костра. На вид – просто, а спробуй-ка…
Вона раздетый до кафтана сын мельника с Западного выгона, (а может с Северного либо Восточного, - ветряков за городскими окраинами не счесть), - пытает удачу. Сделал положенный вольт, вдарил пимами в бока лохматенького киргиза, тот припустил и…
Некий ухарь успел кинуть в квёлый огонь пучок сухого на порох рогоза, тот взрывом вспыхивает - катятся по снегу пегаристый коник и всадник, оба незадачливые. Спугались пламени, хотели вбок прянуть, ан скользко, не сдержали подковы, оба съелозились в «кучку»… Парень ошалело вскакивает, оббивает сажу с полы, суетится. Под хохот и острословие зевак. Меринок-доганчик, пробив толпу, уносит ноги от конфуза. Молодцу – хоть плач, однако он, обопнувшись и хлебнув браги, начинает лыбиться, довольный вниманием. Нехай и таким…
Прям перед старыми крепостными воротами, левее башни – раздольная обжираловка. Здесь народ проще. Лотошники не успевают подавать блины со щучьей икрой и крупно резанным луком. На дощатых столах, а то и на дерюжках по снегу расставлены чеплажки, корчажки. Сдаля глянуть – будто с мёдом, ан нет, то и есть икра ишимских, колутонских да кургальджинских шурагаек. Жёлтая, рдяная, бывает скрасна. С кольцами «сибирского лимона», льняным и конопляным маслом приправленная – за уши не оттащишь…
Расходится рыба ноне всякая и на всякий вкус. Хозяйки тартают по домам, купляя мороженных щук и окуней из поленниц и ворохов. Ахают у саней с огромными линями – где только «спымали» таких! Однако и на готовое блюдо охочих немало. Выбор богат. Рыбники чебачьи копеечные и повсеместно, в ресторациях ожидают караси в сметане, налимья печёнка на манер паштетов, окуня с грибами, огненная щерба на ершах, где, бывало, заместо пшена добавят в юшку на особый смак присоленной окунёвой икорки.
Варёная, жареная, малосольная речная да озёрная рыбица, мирная и хищная, привяленная сыть и строганина иртышских стерлядей, муксуна, нельмы… Кое-что перепадает акмолинцам и с войсковой рыбалки на Зайсане. Ешь – не хочу…
Под задорным сибирским нёбушком или в жарко натопленных жилищах рыбное как и любое всякое расходится на масленице в добрый аппетит. Любой пир в дело. Особенно в честной компании, под водочки, которых набор от листовок до польской старки, иль под хлебное вино! Для суаре из «приличного обчества» кабатчики да питейщики держат пузырчатую мадам Клико, а также портерное, коньяк шустовский за серьёзные рубли. Гарнизонные жуиры, шпаки из чиновничества рискуют жалованьем в отдельных кабинетах. Непременно за толстыми шторами с неподкупным «нилычем» заместо цербера. Однова живём, православные! В сей день и у монаха сердце горячую кровь гонит.
Для казачек, крестьянских баб, мещанок, да хоть поповен - настойки! Тут уж, «пажалте – мерси»… Сладчайшие до приторности из малины, более пригодные – из смородины, вишни, черёмухи. Из диких сборов, конечно, и пахучие, спасу нет. Выпил – неделю брюхо поминает, будто давече на лесной полянке побывал. Продаётся привозной хмель в затейливых шкаликах, анисовая, к примеру. Покрепче – мятная. Тута, у казачества, за ликёр идёт. На любителя – полынная, вид местного абсента. От нервОв и разлития желчей – полагают акмолинские знатоки. Везде варят и пьют сбитень, часто с имбирём. Не обходятся без квасов, махнув на мороз. А чем ещё «жир осадить», который после сплошных блинных трапез к горлу подпирает? Полыхнёшь родимого неутлый ковшичек – ах, хорошо!
Блажит областная столица который день. Притч особо гульбищам не потворствует, хотя немало языческого сокрыто в повадках Масленицы. Однако против народа, стародавних его обычаев, родовой памяти много не возразить. Ни к чему и незачем. Оттого подъяривают отцы весельям вольно-невольно, более по личным побуждениям нежели обязанностям пастырей. Благочинный, сказывали, тоже малым поездом выезжал с ближними на праздничные улицы, на паперти увечных блинами пользовал самолично. Стало быть, не воспрещается куролесить, по-людски, конечно, без похабщины…
Среди бойких мест одно – у Чубарского лога. Тут распоряжается акмолинский станичный атаман. Приготовительный разряд, внутреннеслужащие казаки, строевики на льготе являются на джигитовку. Лихо и не очень делались вертушки, прыжки, большие и малые пирамиды, увозы раненого. Одиночки мерялись в рубке лозы, фланкировках с пикой, а то и кололи с ходу мешки на снегу, тыкали в шары на вешках.
Тонко и хрупко звучит труба на холоде. По сигналу трубачей и командам урядников казаки строят лавы, заскакивают на мнимого врага, делают взводные вольты. Победили – спешиваются, рассыпаются в цепь, стреляют от лежащих на боку лошадей…
В другой день – новые забавы для всадников. Схватываются «на ручках», норовя сбросить из седла неподатного соперника. Рядом, кто охоч, берёт мешок с пояркой, тузит такого же удальца, дабы вышибить со стремян. Кружатся лошади, скалятся от натуги, хрустит сбруя, орут и советуют в кругу понимающей толк публики. Вот уже у одного воротник оторвали с полушубка, другого башлыком чуть не задавили. Азарт! Иные ухари верхнюю справу вовсе поскидывали, на морозе в одних ермаковках. Рябят алые лампасы на шароварах приборного сукна, толкаются дружки и родня…
Атаман заявляет свой приз в скачке на мишень. Коноводят старики из почётных кавалеров. Они и победителей определят. Саженей за двести – черта. Оттуда разгоняет коня лихой казак и на полном ходу норовит попасть из ружья в цель – пучок камыша. Дело-то не хитрое, но обычным манером если действовать, тогда приза не взять: эка невидаль… Тут изюминки нужны. Главное – подать номер, отчебучить незаурядное, удивить. Праздник же!
Скажем, подкинуть на скаку папаху и не дать упасть, или забросить её подальше вперёд и поднять со снега, а потом уже палить в мишень. Бывало, садились задом наперёд в седле, стреляли по камышу, обернувшись. Для смеху, ублажить публику, выказать лихость старикам. А в том годе приз забарабал приказный второй очереди. Закинул, стервец, стремена через седло и стоя со спины лошади бабахнул, разнёс пучок в пухи-прахи. На полном карьере, варнак.
По крутояру правого берега – ледяные горки да снежные городки. Санки и дворовые розвальни, глызы льда, рогожки, мёрзлые обломки досок – всё годится, лишь бы скатиться с шиком, на зависть, уезжая по чищенным полосам до ракит и черёмух острова.
На серёдке реки – ещё заделье для праздного народа: карусели и качели*. Рядом – раёк с лубками и Петрушкой, сбоку - балаган с медведем, дальше - цыгане, столбы с наградами для ловких. Один ушлый долез-таки до верха, сапоги достал хромовые, вусмерть радый…
Померил, не налезли – рванул пропивать.
Парни с девицами отвязанные ходят, хорохорятся нипочём, паруются, в невесты-женихи, на худой конец в сватья попасть норовят. На санях катаючись либо при удобном случае, кто бойчее так и дурняком норовит «сродниться». До свадьбы, дескать, не худо «хозяйство» будущее проверить, то бишь, ненароком облапить, прижать или прижаться, запустив холодную пятерню к горячим грудям – смех не стыд…
Иная смолчит, а чаще - визг, потешная брань, что и дай Масленице! Пример, однако, не всем нравится, направо глянь: братовья волтузят за сестру охального ухажёра, бойко зубки стучат у молоденького. В защиту никто не лезет, таков порядок у казаков. Вора учат не за то, что украл, а за то, что попался… Да и это не страшно: сегодня поучат - завтра с утра драчунам уготовано мировую пить. Будут причины день начать не рассолом.
Намёрзся народ, не Петровки поди… Смех-смехом, а морозяка жмёт. Кому слезу, кому соплю из ноздрей. Солнце радужным ремешком подпоясалось. У молодёжи румяна во всё лицо, у возрастных куржак на усах и бородах густеет. Прохватывают квартальные сквознячки на Большой и Малой Базарных, на Думской, Станичной, Тюремской…
На Церковной улице некоторые, вертаясь с гульбищ, осеняются ввиду Александро-Невского собора, дабы простил Господь неповадное влечение грешных душ к хмельному и съестному чревоугодию. Для пущей острастки смотрят на трёхсаженные пали (заострённые бревна) острога, который заиндевел тут же, на одной площади с собором, городской думой и гостиным двором. Острог - вящее напоминание о бренном роке: от тюрьмы да от сумы не зарекайся, гордый человече. В Сибири всё рядом, близко…И фарт могучий к богатству и железные «лисички» (парные кандалы) для смирения грешной плоти и духа.
Однако искусы, искусы довлеют в масляные дни! Блазнятся и зовут, едва не в каждой подворотне стерегут-пленяют. Самое опасное место – Хлебный базар. Кто мимо идёт ли, едет – того тошней. Там – известные ряды деревянных лавочек, где азиатцы имперских окраин подают бараньи манты и пилав (плов) из сарачинского зерна (риса). Дух сытный, мясной, дых перехватывает, глаза туманит. Эх, сейчас бы за сковороду с потрошками жареными присесть – каурдак называется! Или за казан с горячим лагманом. А немочно! Остаётся крещёному шаги ускорять да шипеть скрозь зубы: бодай бы тебя, сотана басурманская, изыди до пасхального разговления, до Мясоеда через семь недель.
Ныне - Мясопуст на дворе! Молосное, рыбное – от пуза, прочее скоромное – не моги, православное брюхо. Потому и тянется рука отмолиться лишний раз: чур меня, чур… Даже разодетая «в азию» бабайка, (кабы не из мещеряков – крещёных башкир), вздела голову на соборную главку, взывает, осеняясь животворящим: парани мя похх…
А на Северном выгоне – из ряда вон… Скучковалась изрядная ватажка. Мужики, бабы, ребятишек несколько. Не в шибком веселии. Ни вина, ни гармошек, ни цветных шалей и блескучих платков. Добротные люди, а сразу не определишь, подумать надо – кто да чьих будут. Составили круг, посередке на снегу выложен осьмиконечный «древлий» крест. Благообразный человек начитал молитву, обнажили головы, осенились перстами. Двоеданы никак? Старообрядцы тож. Похоже, так и есть, они. Вона что…
Масленицу признают. Она им даже роднее, чем никонианам, потому как идёт от глыбких корней славянских, которые до греческого притока много веков дух народный питали. Признают, но без «скоморошества и пьяного бесовства». Блин – то образ солнца красного. Масленка – конец зиме, душенька знает: за весной – лето. Господь тепло дарует, чтоб добыл человек хлеб насущный в поте лица своего. Радоваться не возбраняется, да не так, как у «шшепотников», разгульно…Начётник их книгу запеленал в холстину, спрятал в возок. Достали из саней соломенную куклу, зажгли, потчуются блинами, песню слыхать, то распевно, то речетативом…Чинно всё, грешно беса тешить.
Кому – как, а в городе ярь и обжираловка не стихают. Встреча, заигрыш, лакомка – три дня подряд, а это разбег лишь. С четверга – разгул, широкая настаёт. К праздничным дымам прибавляются банные – четверг полагается чистым. А перед омовением и парилкой – кулачные бои. Стенка на стенку. На ишимском льду. Лучшим считается бой между Станицей и Оторвановкой. Жители их в соседях живут, родни меж ними немало, а сойдутся – извини-подвинься…
Людей – человек по сорок с каждой стороны. Становятся линиями шагах в десяти друг против дружки. Растравляются насмешками, балагурами навроде фланкировки. Особо рьяные бойцы растелешились до пояса, парят будто налой на речке. Пришедшие поглазеть на зимние забавы русских трое заезжих немцев вертят головами, лопочут: о, майн готт, неминуемая инфлюенция…
Однако и за дело пора. Барышня, избранная на почётную роль сигнальщицы, машет платком. Шеренги кинулись, потеха сделалась. Сам бьёшь – Бога помни, тебя бьют – молчи! Кулаками отогнать супротивника к берегу за его спиной – тогда победа. Иной раз за проигрышных вступаются бойцы постарше, из публики. Трясут в претензиях сивыми чубами. Найдут придирки, заспорят – грядёт драка всеобъемлющая, бывало - не до смеху. Из прорубей окатывали, чтоб остудить заводил, ружьями стреляли вверх.
Чаще колотятся так мельники с мясными. Трезвые сойдутся или слегка «выпимши» - куда ни шло, а пьянь встрянет – пакость жди. Году в третьем, ли чё ли, пырнули ножом парня до смерти. Охальника свои чуть не прибили: не позорь цех и край свой! Власть присудила к Сахалину – поделом варнаку, только загубленную душу не вернёшь, сгинула вовек…
На Широкую – праздник добавляет. Гуляют без сословий и возрастов. Какую улицу ни возьми – Акмолинскую, Степную, Татарскую… Пацанва шныряет бесперечь, без уйму. В сумерках ровно мошкара толчётся у фонарей перед большими магазинами на Соборной. Вечерами молодёжь да и постарше кто рядятся в вывернутые шубы, сажей лица нахратят, свёклой румянят, идут по гостям. Машкараты называется. Опять весело! А где, слышь, и окно вдребезги. Полетели дорогущие шипки в снег через подоконник. Ладно, косяки целые. Заехали, видать, не понарошке. Чтоб меру гость знал, руками не лапал, где не следовало. А то у кумы, знать, «карахтер» слабый, телом таровата, мало ли…
В воскресенье – потише в Акмолинске. Целовник, Прощёный день! В храме - битком. Смирённо просят-получают отпущение неладным поступкам. Были грехи, не были, то неважно. Проси и Бог простит! Сам настоятель, погляди, у народа, у паствы испрашивает без гордыни…
Навечерие сырной седмицы отзванивает колоколами. Масленица прощает и прощается…
С понедельника – иное время. Погода тоже про то узнала. Не иначе. Мороз на убыль скатился, затянуло с ночи ещё, снег сырой пролетает. Великий пост грянул. До самой Пасхи. Семь недель…
В присмирелый городок, в русские его концы и закуты поехали возки с постным харчем для долгого говения. Кадушки с квашеной капустой, соленьями – огурцами, груздями, рыжиками да волмянками. Есть пилюстки кочанные отдельно. Есть мочёная костяника, вишня, сушёная морковка, степная и лесная ягода для кулаги, взваров, постных шанежек. В соломе под рогожей – сырая репа, брюква, свекла.
Возков не так много. Овощ покуда редкий гость в степовой Сибири. Огородников – раз-два и обчёлся. А сдаля не напасёшься.
От среды ударил буран. Как и не было солнечных разгульных дней. Замело, сровняло следы…
__________________________________________________________
* автор застал устройство зимних каруселей. Пешнёй бьётся лунка, куда вмораживается шкворень. Деревянный или железный. На него насаживается ступицей тележное колесо. К нему неподвижно прилаживается длинная жердь, к концу которой крепятся санки. Пара молодцев вставляет колья в спицы колеса и теми рычагами, бегая вокруг оси, вертят получившуюся карусель. Санки шибко мчатся по кругу. Летние качели делались либо на привычных столбах с перекладиной, либо на жердях, составленных по три в две кучки, на которых ставят ту же перекладину, к ней навязывают верёвки с доской – утеха готова! Последний вариант переняли киргизы, понравилось, стали себе сочинять. Ярмарочная забава распространилась в аулах, как и чаепития с самоваром, прижилось от русских, стало обычным для коренных степняков.
В тот год Маслёна подгадала в самый лютый на бураны месяц – февраль. На акмолинских просторах он и вовсе бешеный. А ныне – дал Господь! С Заигрышей – благодать сибирская! Звонко, тихо, снежно. Ночами – вызвезживало, к ягодам примета. Днём – в искрах всё, даже воздух. ХолодА, так их сибирцу и дай, чтоб кровь не засыпАлась.
Гуляют Крепость, Станица, Город, Слободка сиречь Оторвановка – все концы уездного Акмолинска. С новоприбранными казаками и их детями вперемежку, слитно, единой семьёй старожилы колготятся. Шутейно бузят внуки, а то и правнуки Гришки Верёвкина, Андрюшки Кривых, Ваньши Черепанова, Кольки Шестакова, Костьки Буркова, Митрия Конюхова, Федюни Ладыгина, Митяя Суворова – всех не упомнить, кто город закладывал полвека тому.
В той, другой компашке выплясывают и припевают молодицы со дворов первых акмолинских урядников Евдокима Смолякова да Андрея Волкова, Ивана Трусова да Миколая Корнилова с Иваном Шелкуновым…
Много воды унёс Ишим, много казачества успокоилось на погостах. Однако и дел наворотили: Акмолинск стоит! Для гольной степи на сотни вёрст – не похуже столиц иных. Не халам-балам! Городское достоинство его самим государём-императором Александром Вторым жаловано ажно в 1862 году в двадцать шестый день сентября. Объявлять прибывал военный губернатор Области сибирских киргизов, генерал! Крепость салютовала тридцатью одним пушечным залпом! Событие - не баран чихнул. Ныне край зовётся Акмолинской областью, пять уездов, а имя кто дал? То-то же…
Заявлен Мясопуст, никаких солянок, студней, барашков на вертелах и поросят в грече с хреном. Рыбное, сырное и блины! Одни, кругом, повсеместно! Голова кружится и слюнки текут. Масляное буйство ржаного и пшеничного пЕчева. В домах, избах, в ином подобии человеческого очага щедровито оскоромливаются жители дозволенным лакомством. А в прибавок возникшие базарчики и кутки торгуют снетками, икрой, рыбой. Масло коровье топлёное расходится бочонками, сметана – глиняными горшками с ведро…
И снова – как же без них! – блины, блинчики, блинища. Тёплой стопкой, в расход по одному, штучно, с пылу с жару, гольём или фаршированные – как сжелает душа. Ныне можно. Глаза просят, брюхо не уросит, принимает духовитую сыть уездный обыватель многими порциями.
Катятся масляные дни блинным колесом… Набегай-находи, православные! Да и обрезаные кто – без отказа. Широкая, раздольная, тароватая, малым-мало – так и беспутная – Масленица, Сырница, нестой коровьих именин.
Вот некий господин в байбачьей дохе с закидным малахаем на лисе рассчитался за блины с зернистой икрой. Яство везли, поди, с мест, куда и глядеть боязно… Бухарцу потрафили: икра свежей ягодой-костяникой – крупная! - вываливается из-под горячих краёв, он её, ровно парнишка, поддевает пальцем, вдыхивает в рот. Ей-Богу, слыхать, как трещат икринки на крепких зубах. Сронённые рдеют на снегу капелькой крови. Распахнул полу, вынул читок, выцедил скоко дыху взял, закусь пустил в полный оборот, шибко крякнув перед первым кусом: добре покатилась, быдто ширин босиком побежала, ноготками царапая, к самому нутру – хорошо!
В коврах и лентах, с восковыми розанами, поддужными колокольцами да бубенцами в гривах и на дугах плывут купеческие тройки. Здесь – ляпота на показ. Примечательный выезд у главного акмолинского аптековладельца господина Путилова. Он у него кабы не почище, чем у их высокоблагородия подполковника Троицкого, уездного начальника. У артачных скакунов пясти от самых бабок пробинтованы, выездная упряжь с бормотушками и глухарчиками, наборные ремни в дорогих искрах и даже шоры ставлены.
Ужом вьётся средь поездов гибкая кобылка сотника Трошина с крохотными санками, где вдвоём если и сидеть, то в обнимку. Потому один он редко когда выезжает. А там, глянь: сторонись, честной народ! Режет толпу, ровно горячий ножик масло, чёткий и злой орловец пехотного капитана Тараскина. Пар из ноздрей – чисто паровоз мчит по петропавловской «чугунке»!
Зато от малой речушки Замарайки, что за крепостью навозно текёт в Ишим, выезжают вполне себе мужичьи короба на розвальнях, полные ребятни мал-мала меньше. За ради потехи подвесили к понурому одру коровье ботало – айда-давай, кричат…
ХолодЕнь, от Брода стылостью отвеивает, а – нипочём! Снуют санки и сани, кошёвки, нарядные возки. Дурьмя скрипит арба за ряженым верблюдом. Гармоники, песни, бубны, гусли с балалайками. Гундят неизменную «Разлуку» две-три шарманки. Песни короткие, скорые, подъелдыкивания в частушках горохом сыпятся. Смехи повсюду – живая суета!
У Менового двора на ярмарочном месте езда вкруговую налажена. Посерёдке – нодья из брёвен, чтоб греться. Иные горожане вереницей правят мимо острога к реке, где публики гуще. Здесь «экипажам» себя «выказать следоват», оттого каждый горазд чем-нибудь выделиться. Второпях кого из пеших придавят на раскате, язьви их…
На Мечётной, Постояльской, Караванной, Чернобродской зажжены «кучки». Валит дым, искры высверкивают. Малолетки из казаков и вьюноши из прочих обывателей, кто в седле, кто жейдаком, болтая ногами, понужают домашних скакунов на смелый прыжок через серёдку костра. На вид – просто, а спробуй-ка…
Вона раздетый до кафтана сын мельника с Западного выгона, (а может с Северного либо Восточного, - ветряков за городскими окраинами не счесть), - пытает удачу. Сделал положенный вольт, вдарил пимами в бока лохматенького киргиза, тот припустил и…
Некий ухарь успел кинуть в квёлый огонь пучок сухого на порох рогоза, тот взрывом вспыхивает - катятся по снегу пегаристый коник и всадник, оба незадачливые. Спугались пламени, хотели вбок прянуть, ан скользко, не сдержали подковы, оба съелозились в «кучку»… Парень ошалело вскакивает, оббивает сажу с полы, суетится. Под хохот и острословие зевак. Меринок-доганчик, пробив толпу, уносит ноги от конфуза. Молодцу – хоть плач, однако он, обопнувшись и хлебнув браги, начинает лыбиться, довольный вниманием. Нехай и таким…
Прям перед старыми крепостными воротами, левее башни – раздольная обжираловка. Здесь народ проще. Лотошники не успевают подавать блины со щучьей икрой и крупно резанным луком. На дощатых столах, а то и на дерюжках по снегу расставлены чеплажки, корчажки. Сдаля глянуть – будто с мёдом, ан нет, то и есть икра ишимских, колутонских да кургальджинских шурагаек. Жёлтая, рдяная, бывает скрасна. С кольцами «сибирского лимона», льняным и конопляным маслом приправленная – за уши не оттащишь…
Расходится рыба ноне всякая и на всякий вкус. Хозяйки тартают по домам, купляя мороженных щук и окуней из поленниц и ворохов. Ахают у саней с огромными линями – где только «спымали» таких! Однако и на готовое блюдо охочих немало. Выбор богат. Рыбники чебачьи копеечные и повсеместно, в ресторациях ожидают караси в сметане, налимья печёнка на манер паштетов, окуня с грибами, огненная щерба на ершах, где, бывало, заместо пшена добавят в юшку на особый смак присоленной окунёвой икорки.
Варёная, жареная, малосольная речная да озёрная рыбица, мирная и хищная, привяленная сыть и строганина иртышских стерлядей, муксуна, нельмы… Кое-что перепадает акмолинцам и с войсковой рыбалки на Зайсане. Ешь – не хочу…
Под задорным сибирским нёбушком или в жарко натопленных жилищах рыбное как и любое всякое расходится на масленице в добрый аппетит. Любой пир в дело. Особенно в честной компании, под водочки, которых набор от листовок до польской старки, иль под хлебное вино! Для суаре из «приличного обчества» кабатчики да питейщики держат пузырчатую мадам Клико, а также портерное, коньяк шустовский за серьёзные рубли. Гарнизонные жуиры, шпаки из чиновничества рискуют жалованьем в отдельных кабинетах. Непременно за толстыми шторами с неподкупным «нилычем» заместо цербера. Однова живём, православные! В сей день и у монаха сердце горячую кровь гонит.
Для казачек, крестьянских баб, мещанок, да хоть поповен - настойки! Тут уж, «пажалте – мерси»… Сладчайшие до приторности из малины, более пригодные – из смородины, вишни, черёмухи. Из диких сборов, конечно, и пахучие, спасу нет. Выпил – неделю брюхо поминает, будто давече на лесной полянке побывал. Продаётся привозной хмель в затейливых шкаликах, анисовая, к примеру. Покрепче – мятная. Тута, у казачества, за ликёр идёт. На любителя – полынная, вид местного абсента. От нервОв и разлития желчей – полагают акмолинские знатоки. Везде варят и пьют сбитень, часто с имбирём. Не обходятся без квасов, махнув на мороз. А чем ещё «жир осадить», который после сплошных блинных трапез к горлу подпирает? Полыхнёшь родимого неутлый ковшичек – ах, хорошо!
Блажит областная столица который день. Притч особо гульбищам не потворствует, хотя немало языческого сокрыто в повадках Масленицы. Однако против народа, стародавних его обычаев, родовой памяти много не возразить. Ни к чему и незачем. Оттого подъяривают отцы весельям вольно-невольно, более по личным побуждениям нежели обязанностям пастырей. Благочинный, сказывали, тоже малым поездом выезжал с ближними на праздничные улицы, на паперти увечных блинами пользовал самолично. Стало быть, не воспрещается куролесить, по-людски, конечно, без похабщины…
Среди бойких мест одно – у Чубарского лога. Тут распоряжается акмолинский станичный атаман. Приготовительный разряд, внутреннеслужащие казаки, строевики на льготе являются на джигитовку. Лихо и не очень делались вертушки, прыжки, большие и малые пирамиды, увозы раненого. Одиночки мерялись в рубке лозы, фланкировках с пикой, а то и кололи с ходу мешки на снегу, тыкали в шары на вешках.
Тонко и хрупко звучит труба на холоде. По сигналу трубачей и командам урядников казаки строят лавы, заскакивают на мнимого врага, делают взводные вольты. Победили – спешиваются, рассыпаются в цепь, стреляют от лежащих на боку лошадей…
В другой день – новые забавы для всадников. Схватываются «на ручках», норовя сбросить из седла неподатного соперника. Рядом, кто охоч, берёт мешок с пояркой, тузит такого же удальца, дабы вышибить со стремян. Кружатся лошади, скалятся от натуги, хрустит сбруя, орут и советуют в кругу понимающей толк публики. Вот уже у одного воротник оторвали с полушубка, другого башлыком чуть не задавили. Азарт! Иные ухари верхнюю справу вовсе поскидывали, на морозе в одних ермаковках. Рябят алые лампасы на шароварах приборного сукна, толкаются дружки и родня…
Атаман заявляет свой приз в скачке на мишень. Коноводят старики из почётных кавалеров. Они и победителей определят. Саженей за двести – черта. Оттуда разгоняет коня лихой казак и на полном ходу норовит попасть из ружья в цель – пучок камыша. Дело-то не хитрое, но обычным манером если действовать, тогда приза не взять: эка невидаль… Тут изюминки нужны. Главное – подать номер, отчебучить незаурядное, удивить. Праздник же!
Скажем, подкинуть на скаку папаху и не дать упасть, или забросить её подальше вперёд и поднять со снега, а потом уже палить в мишень. Бывало, садились задом наперёд в седле, стреляли по камышу, обернувшись. Для смеху, ублажить публику, выказать лихость старикам. А в том годе приз забарабал приказный второй очереди. Закинул, стервец, стремена через седло и стоя со спины лошади бабахнул, разнёс пучок в пухи-прахи. На полном карьере, варнак.
По крутояру правого берега – ледяные горки да снежные городки. Санки и дворовые розвальни, глызы льда, рогожки, мёрзлые обломки досок – всё годится, лишь бы скатиться с шиком, на зависть, уезжая по чищенным полосам до ракит и черёмух острова.
На серёдке реки – ещё заделье для праздного народа: карусели и качели*. Рядом – раёк с лубками и Петрушкой, сбоку - балаган с медведем, дальше - цыгане, столбы с наградами для ловких. Один ушлый долез-таки до верха, сапоги достал хромовые, вусмерть радый…
Померил, не налезли – рванул пропивать.
Парни с девицами отвязанные ходят, хорохорятся нипочём, паруются, в невесты-женихи, на худой конец в сватья попасть норовят. На санях катаючись либо при удобном случае, кто бойчее так и дурняком норовит «сродниться». До свадьбы, дескать, не худо «хозяйство» будущее проверить, то бишь, ненароком облапить, прижать или прижаться, запустив холодную пятерню к горячим грудям – смех не стыд…
Иная смолчит, а чаще - визг, потешная брань, что и дай Масленице! Пример, однако, не всем нравится, направо глянь: братовья волтузят за сестру охального ухажёра, бойко зубки стучат у молоденького. В защиту никто не лезет, таков порядок у казаков. Вора учат не за то, что украл, а за то, что попался… Да и это не страшно: сегодня поучат - завтра с утра драчунам уготовано мировую пить. Будут причины день начать не рассолом.
Намёрзся народ, не Петровки поди… Смех-смехом, а морозяка жмёт. Кому слезу, кому соплю из ноздрей. Солнце радужным ремешком подпоясалось. У молодёжи румяна во всё лицо, у возрастных куржак на усах и бородах густеет. Прохватывают квартальные сквознячки на Большой и Малой Базарных, на Думской, Станичной, Тюремской…
На Церковной улице некоторые, вертаясь с гульбищ, осеняются ввиду Александро-Невского собора, дабы простил Господь неповадное влечение грешных душ к хмельному и съестному чревоугодию. Для пущей острастки смотрят на трёхсаженные пали (заострённые бревна) острога, который заиндевел тут же, на одной площади с собором, городской думой и гостиным двором. Острог - вящее напоминание о бренном роке: от тюрьмы да от сумы не зарекайся, гордый человече. В Сибири всё рядом, близко…И фарт могучий к богатству и железные «лисички» (парные кандалы) для смирения грешной плоти и духа.
Однако искусы, искусы довлеют в масляные дни! Блазнятся и зовут, едва не в каждой подворотне стерегут-пленяют. Самое опасное место – Хлебный базар. Кто мимо идёт ли, едет – того тошней. Там – известные ряды деревянных лавочек, где азиатцы имперских окраин подают бараньи манты и пилав (плов) из сарачинского зерна (риса). Дух сытный, мясной, дых перехватывает, глаза туманит. Эх, сейчас бы за сковороду с потрошками жареными присесть – каурдак называется! Или за казан с горячим лагманом. А немочно! Остаётся крещёному шаги ускорять да шипеть скрозь зубы: бодай бы тебя, сотана басурманская, изыди до пасхального разговления, до Мясоеда через семь недель.
Ныне - Мясопуст на дворе! Молосное, рыбное – от пуза, прочее скоромное – не моги, православное брюхо. Потому и тянется рука отмолиться лишний раз: чур меня, чур… Даже разодетая «в азию» бабайка, (кабы не из мещеряков – крещёных башкир), вздела голову на соборную главку, взывает, осеняясь животворящим: парани мя похх…
А на Северном выгоне – из ряда вон… Скучковалась изрядная ватажка. Мужики, бабы, ребятишек несколько. Не в шибком веселии. Ни вина, ни гармошек, ни цветных шалей и блескучих платков. Добротные люди, а сразу не определишь, подумать надо – кто да чьих будут. Составили круг, посередке на снегу выложен осьмиконечный «древлий» крест. Благообразный человек начитал молитву, обнажили головы, осенились перстами. Двоеданы никак? Старообрядцы тож. Похоже, так и есть, они. Вона что…
Масленицу признают. Она им даже роднее, чем никонианам, потому как идёт от глыбких корней славянских, которые до греческого притока много веков дух народный питали. Признают, но без «скоморошества и пьяного бесовства». Блин – то образ солнца красного. Масленка – конец зиме, душенька знает: за весной – лето. Господь тепло дарует, чтоб добыл человек хлеб насущный в поте лица своего. Радоваться не возбраняется, да не так, как у «шшепотников», разгульно…Начётник их книгу запеленал в холстину, спрятал в возок. Достали из саней соломенную куклу, зажгли, потчуются блинами, песню слыхать, то распевно, то речетативом…Чинно всё, грешно беса тешить.
Кому – как, а в городе ярь и обжираловка не стихают. Встреча, заигрыш, лакомка – три дня подряд, а это разбег лишь. С четверга – разгул, широкая настаёт. К праздничным дымам прибавляются банные – четверг полагается чистым. А перед омовением и парилкой – кулачные бои. Стенка на стенку. На ишимском льду. Лучшим считается бой между Станицей и Оторвановкой. Жители их в соседях живут, родни меж ними немало, а сойдутся – извини-подвинься…
Людей – человек по сорок с каждой стороны. Становятся линиями шагах в десяти друг против дружки. Растравляются насмешками, балагурами навроде фланкировки. Особо рьяные бойцы растелешились до пояса, парят будто налой на речке. Пришедшие поглазеть на зимние забавы русских трое заезжих немцев вертят головами, лопочут: о, майн готт, неминуемая инфлюенция…
Однако и за дело пора. Барышня, избранная на почётную роль сигнальщицы, машет платком. Шеренги кинулись, потеха сделалась. Сам бьёшь – Бога помни, тебя бьют – молчи! Кулаками отогнать супротивника к берегу за его спиной – тогда победа. Иной раз за проигрышных вступаются бойцы постарше, из публики. Трясут в претензиях сивыми чубами. Найдут придирки, заспорят – грядёт драка всеобъемлющая, бывало - не до смеху. Из прорубей окатывали, чтоб остудить заводил, ружьями стреляли вверх.
Чаще колотятся так мельники с мясными. Трезвые сойдутся или слегка «выпимши» - куда ни шло, а пьянь встрянет – пакость жди. Году в третьем, ли чё ли, пырнули ножом парня до смерти. Охальника свои чуть не прибили: не позорь цех и край свой! Власть присудила к Сахалину – поделом варнаку, только загубленную душу не вернёшь, сгинула вовек…
На Широкую – праздник добавляет. Гуляют без сословий и возрастов. Какую улицу ни возьми – Акмолинскую, Степную, Татарскую… Пацанва шныряет бесперечь, без уйму. В сумерках ровно мошкара толчётся у фонарей перед большими магазинами на Соборной. Вечерами молодёжь да и постарше кто рядятся в вывернутые шубы, сажей лица нахратят, свёклой румянят, идут по гостям. Машкараты называется. Опять весело! А где, слышь, и окно вдребезги. Полетели дорогущие шипки в снег через подоконник. Ладно, косяки целые. Заехали, видать, не понарошке. Чтоб меру гость знал, руками не лапал, где не следовало. А то у кумы, знать, «карахтер» слабый, телом таровата, мало ли…
В воскресенье – потише в Акмолинске. Целовник, Прощёный день! В храме - битком. Смирённо просят-получают отпущение неладным поступкам. Были грехи, не были, то неважно. Проси и Бог простит! Сам настоятель, погляди, у народа, у паствы испрашивает без гордыни…
Навечерие сырной седмицы отзванивает колоколами. Масленица прощает и прощается…
С понедельника – иное время. Погода тоже про то узнала. Не иначе. Мороз на убыль скатился, затянуло с ночи ещё, снег сырой пролетает. Великий пост грянул. До самой Пасхи. Семь недель…
В присмирелый городок, в русские его концы и закуты поехали возки с постным харчем для долгого говения. Кадушки с квашеной капустой, соленьями – огурцами, груздями, рыжиками да волмянками. Есть пилюстки кочанные отдельно. Есть мочёная костяника, вишня, сушёная морковка, степная и лесная ягода для кулаги, взваров, постных шанежек. В соломе под рогожей – сырая репа, брюква, свекла.
Возков не так много. Овощ покуда редкий гость в степовой Сибири. Огородников – раз-два и обчёлся. А сдаля не напасёшься.
От среды ударил буран. Как и не было солнечных разгульных дней. Замело, сровняло следы…
__________________________________________________________
* автор застал устройство зимних каруселей. Пешнёй бьётся лунка, куда вмораживается шкворень. Деревянный или железный. На него насаживается ступицей тележное колесо. К нему неподвижно прилаживается длинная жердь, к концу которой крепятся санки. Пара молодцев вставляет колья в спицы колеса и теми рычагами, бегая вокруг оси, вертят получившуюся карусель. Санки шибко мчатся по кругу. Летние качели делались либо на привычных столбах с перекладиной, либо на жердях, составленных по три в две кучки, на которых ставят ту же перекладину, к ней навязывают верёвки с доской – утеха готова! Последний вариант переняли киргизы, понравилось, стали себе сочинять. Ярмарочная забава распространилась в аулах, как и чаепития с самоваром, прижилось от русских, стало обычным для коренных степняков.
Спасибо сказали: Patriot, bgleo, Нечай, evstik, Полуденная
- аиртавич
- Автор темы
- Не в сети
Меньше
Больше
- Сообщений: 454
- Репутация: 44
- Спасибо получено: 2515
25 апр 2021 14:15 - 25 апр 2021 14:26 #46879
от аиртавич
РУИНЫ ДНЕЙ
Через час ли, два пополудни у кожаной джаламейки сотника Осипова спешился казак Ендовицкий. Сунулся с рапортом, и скоро оба взметнулись по сёдлам, пологой рысью обогнули утёс, спускаясь в распадок. У груды валунов, немного сбоку дикой тропы, их ждало звено служивых. Загомонили разом, сотник поднял руку:
- Докладывай, урядник, остальные слушай, потом доскажите, коли изъян обнаружится.
- Так что, обнаковенно получилось, ваше благородие, - начал Войтенко, - вертались, значит, мы с разведки, Филипьеву припёрло, ети его мать… Мы, сказать надобно, досель в смородиннике близ речки пикетом хоронились, вашбродь, так Гришка цельный куст объел, не спелый ещё, брюхо и заворчало от ягоды зелёной, а может - с голодухи…
- Севастьян! Говори толком, сдалась мне чёртова смородина…
- Так точно, Арсений Яковлич! Когда Филипьев… Вобчем, мы здесь, на этом самом месте, держались в диспозиции. Ага. Миколай с Сергеем легли со штуцерами куда велено, на всяк случай. Гришка токо отбёг, а уж сигнал даёт. Тута и кеклики всполошились за скалой, вот там… Мы коней враз положили за ту вон осыпь, круговую взяли. Шаврин к Филипьеву, ну к Гришке, стало быть, направился перебежками, подсобить, чтоб не в одиночку, думали же – косоглазые объявились…
- Войтенко! Что ты мне словеса опять крутишь: вертались, кеклики, лёгли-побёгли… Зачем звал? Я что, куропаток или камни не видел?
- Кости там, сажени четыре вниз, Гришка обнаружил, много…
- Филипьев, ты говори!
- Я когда эта… Обратно уже прыгал, глядь: белеет. Прах травяной стволом шурнул – они. Не звериные и не скотьи, за валыжник прыгнул - кумпол человеческий скалится, чисто адамова голова. Не по себе стало, знак дал…
- Мы, окромя охранения, в аккурат и прибыли, - опять вступил урядник, - кости и есть, вашбродь, посля кладку засекли. Отсель саженей на тридцать в гору. Не абы как булыжники навалены, а с перевязью, стал быть, руками сложены… Сразу в голову идёт: тура. Раскидали, а внутри – могилка. На троих будто, за вами послал…
- Давай, веди, - велел сотник.
- Я так мыслю, Арсений Яковлич, - на ходу кумекал Войтенко, - энтот покойник внизу, которого первым нашли, поначалу попутчиков схоронил, а потом сам спускался, да, видать, сомлел вскоростях, без памяти свет застило…
- Нога у его перебита, - добавил Ендовицкий, - тута по камням да кручам на здоровых мало управляешься, на одной – погибель верная, полверсты не прошкандыляешь…
- Зверь мог ночью порвать, дрёмного али без памяти, шакалы доспели…
Приблизились к верхней могиле. Казаки останки не шевелили. Отдельно лежали три черепа, прочие кости смешались. Судя по всему, покойных с расчётом положили в узкой расщелине, чтобы проще завалить булыгами. Одежда истлела, кожа с ножен трёх клинков старой ковки обсыпалась, зеленела изъеденная годами медь эфесов да свинцом гляделась сталь. Печальное зрелище, одно и сказать: руины давних дней…
- Урядник, поднимите сюда прах с нижней площадки. Захороним всех вместе, - распоряжался Осипов после минутного раздумья, - люди православные, воинские. Может, экспедиция какая? В штабе сверюсь, как вернёмся…
- Вещи кладите пока отдельно, - руководил офицер, - куда и что укажу. Попробуем составить версии…
Рухляди оказалось не так и много. Скорее всего, несчастные двигались налегке – больные, раненные, слабые. Оружие не бросили.
Вскоре казаки сложили на плите командирский оторванный горжет, сержантскую алебарду, серебристые клочки от кистей штаб-офицерского шарфа. Сотник с пристрастием оглядывал вещи, усиленно припоминая уроки истории в корпусе, ругаясь про себя за кадетскую невнимательность. Итак, по горжету можно определить чин офицера. Упоминались при этом, кажись, три различительных элемента. Какие, что исследовать?
Для начала прикинуть бы время трагедии. Горжеты менялись звёздочками на эполетах при государе Николае Первом. Это был год 1830-й или чуть ранее, вроде того получается. Хотя горжеты носили и позже, для парада. Ладно. Дальше припоминал сотник. Цвет поля на горжете – серебряный, ободок, навроде, глядится золотым.
Осторожно поддел кинжалом налипшую пластиночку – верно, золотой. Теперь – цвет герба? Сам герб почти целиком рассеялся, скань истлела, жёсткую подкладку рассекала изрядная зарубка, скурочившая изображение орла. Не удар ли саблей испортил знак отличия? Вполне, вполне… От смерти мгновенной спас, но от поражения в шею не уберёг. Вот сюда был ранен офицер. Сильно, аж позвонок достало, но лёзом мимо боевой жилы, её не тронуло, потому и пожил. Такие раны кровят, мучительны… А ведь несли, не бросили!
Что с приборным цветом получается? Осипов не спешил, сосредоточивался, не отвлекался на подробности. Они – потом, теперь ухватить главное. Урядник предупреждал каждое движение офицера, держался рядом. Казаки молчком посасывали трубочки. Шумела невидимая отсель река, плескаясь ледяными струями белеющего под солнцем ледника.
Герб сличается с полем более, чем с ободком. Значит, имеем три различительных элемента расцветки погона: поле – серебряное, ободок – золотой, герб – серебряный. Надписей нет. Подпоручик? Или поручик? Эх, учиться следовало прилежней, дьявол побери! Не пришлось бы нагонять морщин на лоб, как сейчас. Аж до пота…
Нет, у поручика, кажись, герб золотой полагался. Точно – золотой! Значит, погибший записывался в чине подпоручика. Припомнилось ещё: от штабс-капитана и выше расцветка включала не меньше двух элементов золотого окраса. Либо цвет ободка и герба, либо два золота и серебряный герб. Как есть – подпоручик!
Осипов принялся бережно ворошить жалкие остатки шарфа и кушака. Офицер – из строевых. Штабным кушак не выдавался. Концы пояса - с кистями, кисти не собраны, цвета георгиевских лент, вплетена серебряная нить. Довольно длинный, чтоб дважды оборачивать по поясу. Их носили при Павле Несчастном, коего таким кушаком и удавили, а также при Александре Первом, Павловиче.
Трухлое древко сержантской алебарды сохранилось лишь во вставке. Эта вещь– старее по времени использования. Сделана ещё в виде топорика с пикой. Опять загадка… Алебарды отменяли, снова вводили в русскую армию для ношения. А кто вернул? Да император Павел же! Вместе с горжетами всё указывает на 1820-1830 годы, когда он царствовал.
Тогда и сошлось! Могиле лет тридцать-сорок. Никак не меньше. Захоронен подпоручик, унтер-офицер и рядовой. Схоронил их четвёртый, увы, неизвестного чина. Сам он лежал открыто – всё истлело или растащили звери, ничего не осталось рядом, чтоб догадаться…
Кто они? Как оказались здесь? Где остальные? Не вчетвером же продвигались по дикому краю? Коли бы экспедиция, так конвой положен обязательно. Не понять. Горы Илийского края умеют хранить тайны.
Да чего уж там… Народы и государства пропадают, что по людям отдельным шибко горевать в безвестности пропащим. Их и при жизни немногие знают, не всяким дорожат…
Схоронили с почестью на видном месте, отходную произнесли, громыхнув тремя залпами. Позже с поста привезли и установили православный крест из тяньшаньской ели.
Ответа на запрос по поводу случая Осипов не дождался. Была догадка старого есаула Гундарева, что найденное казаками могло быть остатками отряда военных топографов, отправленных снять единственный маршрут через перевал Борохоро. Позже сотника перевели на Бийскую линию, туркестанские дела отдалились для него окончательно. Могилка сделалась очередной загадкою, потом память о ней и вовсе канула в безвестность. Впрочем, как многое и многое у сибирского казачества.
Через час ли, два пополудни у кожаной джаламейки сотника Осипова спешился казак Ендовицкий. Сунулся с рапортом, и скоро оба взметнулись по сёдлам, пологой рысью обогнули утёс, спускаясь в распадок. У груды валунов, немного сбоку дикой тропы, их ждало звено служивых. Загомонили разом, сотник поднял руку:
- Докладывай, урядник, остальные слушай, потом доскажите, коли изъян обнаружится.
- Так что, обнаковенно получилось, ваше благородие, - начал Войтенко, - вертались, значит, мы с разведки, Филипьеву припёрло, ети его мать… Мы, сказать надобно, досель в смородиннике близ речки пикетом хоронились, вашбродь, так Гришка цельный куст объел, не спелый ещё, брюхо и заворчало от ягоды зелёной, а может - с голодухи…
- Севастьян! Говори толком, сдалась мне чёртова смородина…
- Так точно, Арсений Яковлич! Когда Филипьев… Вобчем, мы здесь, на этом самом месте, держались в диспозиции. Ага. Миколай с Сергеем легли со штуцерами куда велено, на всяк случай. Гришка токо отбёг, а уж сигнал даёт. Тута и кеклики всполошились за скалой, вот там… Мы коней враз положили за ту вон осыпь, круговую взяли. Шаврин к Филипьеву, ну к Гришке, стало быть, направился перебежками, подсобить, чтоб не в одиночку, думали же – косоглазые объявились…
- Войтенко! Что ты мне словеса опять крутишь: вертались, кеклики, лёгли-побёгли… Зачем звал? Я что, куропаток или камни не видел?
- Кости там, сажени четыре вниз, Гришка обнаружил, много…
- Филипьев, ты говори!
- Я когда эта… Обратно уже прыгал, глядь: белеет. Прах травяной стволом шурнул – они. Не звериные и не скотьи, за валыжник прыгнул - кумпол человеческий скалится, чисто адамова голова. Не по себе стало, знак дал…
- Мы, окромя охранения, в аккурат и прибыли, - опять вступил урядник, - кости и есть, вашбродь, посля кладку засекли. Отсель саженей на тридцать в гору. Не абы как булыжники навалены, а с перевязью, стал быть, руками сложены… Сразу в голову идёт: тура. Раскидали, а внутри – могилка. На троих будто, за вами послал…
- Давай, веди, - велел сотник.
- Я так мыслю, Арсений Яковлич, - на ходу кумекал Войтенко, - энтот покойник внизу, которого первым нашли, поначалу попутчиков схоронил, а потом сам спускался, да, видать, сомлел вскоростях, без памяти свет застило…
- Нога у его перебита, - добавил Ендовицкий, - тута по камням да кручам на здоровых мало управляешься, на одной – погибель верная, полверсты не прошкандыляешь…
- Зверь мог ночью порвать, дрёмного али без памяти, шакалы доспели…
Приблизились к верхней могиле. Казаки останки не шевелили. Отдельно лежали три черепа, прочие кости смешались. Судя по всему, покойных с расчётом положили в узкой расщелине, чтобы проще завалить булыгами. Одежда истлела, кожа с ножен трёх клинков старой ковки обсыпалась, зеленела изъеденная годами медь эфесов да свинцом гляделась сталь. Печальное зрелище, одно и сказать: руины давних дней…
- Урядник, поднимите сюда прах с нижней площадки. Захороним всех вместе, - распоряжался Осипов после минутного раздумья, - люди православные, воинские. Может, экспедиция какая? В штабе сверюсь, как вернёмся…
- Вещи кладите пока отдельно, - руководил офицер, - куда и что укажу. Попробуем составить версии…
Рухляди оказалось не так и много. Скорее всего, несчастные двигались налегке – больные, раненные, слабые. Оружие не бросили.
Вскоре казаки сложили на плите командирский оторванный горжет, сержантскую алебарду, серебристые клочки от кистей штаб-офицерского шарфа. Сотник с пристрастием оглядывал вещи, усиленно припоминая уроки истории в корпусе, ругаясь про себя за кадетскую невнимательность. Итак, по горжету можно определить чин офицера. Упоминались при этом, кажись, три различительных элемента. Какие, что исследовать?
Для начала прикинуть бы время трагедии. Горжеты менялись звёздочками на эполетах при государе Николае Первом. Это был год 1830-й или чуть ранее, вроде того получается. Хотя горжеты носили и позже, для парада. Ладно. Дальше припоминал сотник. Цвет поля на горжете – серебряный, ободок, навроде, глядится золотым.
Осторожно поддел кинжалом налипшую пластиночку – верно, золотой. Теперь – цвет герба? Сам герб почти целиком рассеялся, скань истлела, жёсткую подкладку рассекала изрядная зарубка, скурочившая изображение орла. Не удар ли саблей испортил знак отличия? Вполне, вполне… От смерти мгновенной спас, но от поражения в шею не уберёг. Вот сюда был ранен офицер. Сильно, аж позвонок достало, но лёзом мимо боевой жилы, её не тронуло, потому и пожил. Такие раны кровят, мучительны… А ведь несли, не бросили!
Что с приборным цветом получается? Осипов не спешил, сосредоточивался, не отвлекался на подробности. Они – потом, теперь ухватить главное. Урядник предупреждал каждое движение офицера, держался рядом. Казаки молчком посасывали трубочки. Шумела невидимая отсель река, плескаясь ледяными струями белеющего под солнцем ледника.
Герб сличается с полем более, чем с ободком. Значит, имеем три различительных элемента расцветки погона: поле – серебряное, ободок – золотой, герб – серебряный. Надписей нет. Подпоручик? Или поручик? Эх, учиться следовало прилежней, дьявол побери! Не пришлось бы нагонять морщин на лоб, как сейчас. Аж до пота…
Нет, у поручика, кажись, герб золотой полагался. Точно – золотой! Значит, погибший записывался в чине подпоручика. Припомнилось ещё: от штабс-капитана и выше расцветка включала не меньше двух элементов золотого окраса. Либо цвет ободка и герба, либо два золота и серебряный герб. Как есть – подпоручик!
Осипов принялся бережно ворошить жалкие остатки шарфа и кушака. Офицер – из строевых. Штабным кушак не выдавался. Концы пояса - с кистями, кисти не собраны, цвета георгиевских лент, вплетена серебряная нить. Довольно длинный, чтоб дважды оборачивать по поясу. Их носили при Павле Несчастном, коего таким кушаком и удавили, а также при Александре Первом, Павловиче.
Трухлое древко сержантской алебарды сохранилось лишь во вставке. Эта вещь– старее по времени использования. Сделана ещё в виде топорика с пикой. Опять загадка… Алебарды отменяли, снова вводили в русскую армию для ношения. А кто вернул? Да император Павел же! Вместе с горжетами всё указывает на 1820-1830 годы, когда он царствовал.
Тогда и сошлось! Могиле лет тридцать-сорок. Никак не меньше. Захоронен подпоручик, унтер-офицер и рядовой. Схоронил их четвёртый, увы, неизвестного чина. Сам он лежал открыто – всё истлело или растащили звери, ничего не осталось рядом, чтоб догадаться…
Кто они? Как оказались здесь? Где остальные? Не вчетвером же продвигались по дикому краю? Коли бы экспедиция, так конвой положен обязательно. Не понять. Горы Илийского края умеют хранить тайны.
Да чего уж там… Народы и государства пропадают, что по людям отдельным шибко горевать в безвестности пропащим. Их и при жизни немногие знают, не всяким дорожат…
Схоронили с почестью на видном месте, отходную произнесли, громыхнув тремя залпами. Позже с поста привезли и установили православный крест из тяньшаньской ели.
Ответа на запрос по поводу случая Осипов не дождался. Была догадка старого есаула Гундарева, что найденное казаками могло быть остатками отряда военных топографов, отправленных снять единственный маршрут через перевал Борохоро. Позже сотника перевели на Бийскую линию, туркестанские дела отдалились для него окончательно. Могилка сделалась очередной загадкою, потом память о ней и вовсе канула в безвестность. Впрочем, как многое и многое у сибирского казачества.
Последнее редактирование: 25 апр 2021 14:26 от аиртавич.
Спасибо сказали: Patriot, bgleo, Куренев, Нечай, evstik, Полуденная, Margom127, 1968
- аиртавич
- Автор темы
- Не в сети
Меньше
Больше
- Сообщений: 454
- Репутация: 44
- Спасибо получено: 2515
20 июнь 2021 13:52 - 20 июнь 2021 14:54 #47061
от аиртавич
ЛИЧЁЛИ
Сторона, где возрастал я, нехожалой продержалась лет двадцать после войны. Потом началось с мотоциклов и пионерских лагерей. Отсыпали грейдер. Озерко с лебяжьими гнёздами в камышках, с непугаными плёсами в лилиях и кувшинках, с берёзовой да смородиновой глухоманью на берегах сделалось доступным.
День пути по косульим тропам, пешим гаком с блужданием по лесным мхам, папоротникам и костянике укоротился до получаса неторопкой езды. Если, конечно, не остановят две-три неподдающиеся гатям мочажины, где техника тонула по осям, и на выручку требовался обязательный трактор.
С того озерка временами наезжал в наш колхозный посёлок – дореволюционную станицу Аиртавскую Сибирского казачьего войска – немой Пален. Летом обитался в балагане у самого приплёска Аиртавчика – берендеева озерца нашего детства. Зимовал в Челкаре, а может в Лобанове – не упоминаю. Доставлял к нам в плетёном коробе ходка справного карася с добавкой гладких линей. Рыбёха калиброванная, в женскую ладонь. В Аиртаве размер считался ходовым: само то на сковородку, ежели крупнее – теряется сласть, иной раз тиной отдаёт для кого-то вонькой…
Бодро помнится зажатая в кулаке баушкина мелочь, нашаренная ею в прискрынке, а ещё влажный дух поленовой ловитвы, сложенной на слой крапивы, а потом - бакырок живой бронзы, которую с передыхами, но хозяйски таранишь домой. Кормилец…
Молчание продавца, вид его задичалой кобылки укладывались в мальчишечьи представления о чём-то отстранённо-далёком от электричества и радио - столбы недавно шагнули по станице ошкуренным сосняком. Робостно было даже глянуть в бородатое лицо рыбака. Сыпнешь монетки в его ладонь: на все! Он молча отвесит безменом.
Бывало, являлся Пален с женой. Но отпускал товар сам. Проедут пару порядков на улице, остановятся, ждут покупателей. Потом дальше… Она редко вышагивала обочь, обычно сворачивала то к одним, то к другим дворам. После лесного молчания да ещё при муже, лишённом речи, тараторила без умолку.
- Мы таковские, от нас тожеть не назьмом пахнет, – слышалось бесперечь, - как все живём, хлеб жуём и не пеньку молимся… Кума Рая, да ты опеть чижолая, ли чё ли? Ну не язва… Займи Генку хоть на седмицу, а?
Рыбачья семья, как помнится, жила бездетной. Но казачке – байдюже! За беседами - смехи обоюдные, и прибаутки с прибавками не для нас, пацанов, и острастками шутя: а вы не слухайте, ишь, уши развесили, брысь отселя! Мы отбегали, но вальяжно. От женщин особой опасности не ждамши. С другой стороны, каждый из нас доподлинно знал, за какой надобностью петух курицу нагоняет. Поди, и у человеков также, какие там секреты?
Жену Палена звали «по-улишному» - Личёли. За приговорку, без которой она не обходилась в скорых речах. В слове том коренной сибирский житель подразумевал следующее содержание: или как? возможно ли? сам как считаешь? Ну и подобное что-нибудь по смыслу, к ситуации применительно.
Она вставляла приговорку почти в каждую фразу, для окончания. Знай, сыпалось: заснул, Пален, ли чё ли? хлебушка взять, ли чё ли? эй, тёта Маня, не видишь – текёт, в ведёрке дыра, сама не сображашь, ли чё ли?
Ну и схлопотала кликуху. Хотя – Катерина по имени. Тётя Катя, помню, лет за тридцать с чутком. С косами вокруг головы, с цветастым полушалком на шее и серыми, как утрешнее озеро, глазами. Была в ней живинка, что заставляла улыбнуться хоть раз…
Пален, кстати, тоже прозвище. Настоящее имя того человека я не знал или забыл – давно было. Ещё парнем, сказывали, уснул он у костра, крепко, и сгубил полголовы. Мог бы насмерть, да кошма не дала огню взяться. На конском потнике устроился, устамши. Подпалился, стал Паленом.
Много тому лет отошло. Однажды побывал я по горькому случаю в родном посёлке, где давно не жил. Во вторник подгадал, на Радоницу.
Пасха в тот год поздняя выпадала, кабы не в мае. Лук в бору вовсю рвали. Его с яичками да в пирожки – первое летошное угощенье в тех краях. А так обычное к могилкам нанесли – паски, сдобу разную, печево, красные да жёлтые курьи дары, мясное. Разговелись ведь… Водку, чимиргес, «красное» – куда без них, поминки же.
Наголосились женщины по недавно почившим, наохались старушки, покряхтели казаки у свежих могилок, у старых светло повздыхали да и сели за столы в оградках или рядом. Каждая фамилия устроилась своим куренём, по родове. Тароватые накануне литовками травку смахнули в проходах – кошенина пролетьем напахивает, после ночного дождичка – грустным. Поминаем тех, кого нет теперь, хотя был ещё «в том годе», и тех, кто отошёл к небесным сотням совсем-совсем давно…
Тепло, солнышко вовсю. На выгоне – жаворонки. Сверху журчат обложными трелями, от околицы – скворцы своё наддают. Печальный чибис спрашивает у припоздалых путников: чьи вы? Где-то курица снеслась, кудахчет так, ровно на золотое сподобилась. Своё берут природа и время. Им что…
А здесь, за околицей, среди пирамидок, крестов да редких памятников - светлый день, тихая скорбь, застарелая боль, никак не ставшая привычной.
Жизнь – она не только «способ существования белковых тел», как в умных книгах определяется, она шире и глубже. Хотя бы по чувствам, которых грех препарировать. Конечно, сыт да пьян, да нос в табаке – тоже способ. И что? А небо, а тучка над озером, а сопки в далёкой синеве? А час такой, как сегодня? Оно что, лишнее всё наподряд?
Мы ведь – люди! Живые встречаются, надо им посидеть у «отеческих гробов», понять, что каждый - не семечко сорное, а ветка от корней, которые вот тут лежат, в земле родимой, не шибко и глыбко…
Помянув двуедино, курени помалу редеют, расходятся. Старики – к дому. Помоложе – кучкуются по своему. Каждый здесь друг дружку с соплей знает. Там - сваты, тут - кумовья, а здесь - соседи. Чужаков нет, все свои. Опять поминаем. Надо. По-казачьи, гуртом, обо всех, кого память вместила…
С провожатым и я двинулся по погосту, идём тихонько. Давно не был, а Николай в Аиртаве безвыездно, будто «мотню гвоздями прибили», шуткует про себя. Прикипел, однако. Читаем таблички, надписи, встречаются без ничего, тогда спрашиваю, Кучма отвечает. Попутно узнаю о причинах, когда молодых смерть забрала.
Этот на мотоцикле разбился. Этот себя порешил. Девушка – рак… Кто – сверстники мои, некоторые – в племянники годятся, жить да жить, а они успокоились. Поровну, вижу, прибирает косая – в годах и не очень. Вроде не война, а сколько молодых сиреней, черёмух и клёнов. Расти не поспевают, а уже новые саженцы. Дай срок, взметнётся свежая роща на месте, где людей закапывают. Парадоксы беглого бытия…
У одной могилки гляжу: никак приезжая схоронена?
- Ну ты даёшь, – удивляется Романыч, - тёть Катя, Личёли. Забыл? Она же аиртавская.
Забудешь…
Давно уж трамбует сутолока городская. Лет пятнадцать тогда прошло, как отчий дом оставил. Где та тишина и неспешность прежних годков, людей и лесов? Сгинуло. Скрылось. Пропало. Как серые глаза, милая приговорка и смех женщины, упокоившейся под схилённым крестом, замытом многими дождями и снегами, с белесой пометой неясыти. А ведь сколько света лучилось, как радостно проявлялась суть человечья в её искренней натуре. Припевала, помню: эх, Ванюша, нам ли быть в печали. И вот… Трава степная, цветки диких ягод на грустную память о бывшем счастье. Неповторимом и утраченном, увы, навсегда…
Ну отчего так всё у нас? Непрочно, ненадолго, торопливо, легко на разлуку. Даже вечную…
Сторона, где возрастал я, нехожалой продержалась лет двадцать после войны. Потом началось с мотоциклов и пионерских лагерей. Отсыпали грейдер. Озерко с лебяжьими гнёздами в камышках, с непугаными плёсами в лилиях и кувшинках, с берёзовой да смородиновой глухоманью на берегах сделалось доступным.
День пути по косульим тропам, пешим гаком с блужданием по лесным мхам, папоротникам и костянике укоротился до получаса неторопкой езды. Если, конечно, не остановят две-три неподдающиеся гатям мочажины, где техника тонула по осям, и на выручку требовался обязательный трактор.
С того озерка временами наезжал в наш колхозный посёлок – дореволюционную станицу Аиртавскую Сибирского казачьего войска – немой Пален. Летом обитался в балагане у самого приплёска Аиртавчика – берендеева озерца нашего детства. Зимовал в Челкаре, а может в Лобанове – не упоминаю. Доставлял к нам в плетёном коробе ходка справного карася с добавкой гладких линей. Рыбёха калиброванная, в женскую ладонь. В Аиртаве размер считался ходовым: само то на сковородку, ежели крупнее – теряется сласть, иной раз тиной отдаёт для кого-то вонькой…
Бодро помнится зажатая в кулаке баушкина мелочь, нашаренная ею в прискрынке, а ещё влажный дух поленовой ловитвы, сложенной на слой крапивы, а потом - бакырок живой бронзы, которую с передыхами, но хозяйски таранишь домой. Кормилец…
Молчание продавца, вид его задичалой кобылки укладывались в мальчишечьи представления о чём-то отстранённо-далёком от электричества и радио - столбы недавно шагнули по станице ошкуренным сосняком. Робостно было даже глянуть в бородатое лицо рыбака. Сыпнешь монетки в его ладонь: на все! Он молча отвесит безменом.
Бывало, являлся Пален с женой. Но отпускал товар сам. Проедут пару порядков на улице, остановятся, ждут покупателей. Потом дальше… Она редко вышагивала обочь, обычно сворачивала то к одним, то к другим дворам. После лесного молчания да ещё при муже, лишённом речи, тараторила без умолку.
- Мы таковские, от нас тожеть не назьмом пахнет, – слышалось бесперечь, - как все живём, хлеб жуём и не пеньку молимся… Кума Рая, да ты опеть чижолая, ли чё ли? Ну не язва… Займи Генку хоть на седмицу, а?
Рыбачья семья, как помнится, жила бездетной. Но казачке – байдюже! За беседами - смехи обоюдные, и прибаутки с прибавками не для нас, пацанов, и острастками шутя: а вы не слухайте, ишь, уши развесили, брысь отселя! Мы отбегали, но вальяжно. От женщин особой опасности не ждамши. С другой стороны, каждый из нас доподлинно знал, за какой надобностью петух курицу нагоняет. Поди, и у человеков также, какие там секреты?
Жену Палена звали «по-улишному» - Личёли. За приговорку, без которой она не обходилась в скорых речах. В слове том коренной сибирский житель подразумевал следующее содержание: или как? возможно ли? сам как считаешь? Ну и подобное что-нибудь по смыслу, к ситуации применительно.
Она вставляла приговорку почти в каждую фразу, для окончания. Знай, сыпалось: заснул, Пален, ли чё ли? хлебушка взять, ли чё ли? эй, тёта Маня, не видишь – текёт, в ведёрке дыра, сама не сображашь, ли чё ли?
Ну и схлопотала кликуху. Хотя – Катерина по имени. Тётя Катя, помню, лет за тридцать с чутком. С косами вокруг головы, с цветастым полушалком на шее и серыми, как утрешнее озеро, глазами. Была в ней живинка, что заставляла улыбнуться хоть раз…
Пален, кстати, тоже прозвище. Настоящее имя того человека я не знал или забыл – давно было. Ещё парнем, сказывали, уснул он у костра, крепко, и сгубил полголовы. Мог бы насмерть, да кошма не дала огню взяться. На конском потнике устроился, устамши. Подпалился, стал Паленом.
Много тому лет отошло. Однажды побывал я по горькому случаю в родном посёлке, где давно не жил. Во вторник подгадал, на Радоницу.
Пасха в тот год поздняя выпадала, кабы не в мае. Лук в бору вовсю рвали. Его с яичками да в пирожки – первое летошное угощенье в тех краях. А так обычное к могилкам нанесли – паски, сдобу разную, печево, красные да жёлтые курьи дары, мясное. Разговелись ведь… Водку, чимиргес, «красное» – куда без них, поминки же.
Наголосились женщины по недавно почившим, наохались старушки, покряхтели казаки у свежих могилок, у старых светло повздыхали да и сели за столы в оградках или рядом. Каждая фамилия устроилась своим куренём, по родове. Тароватые накануне литовками травку смахнули в проходах – кошенина пролетьем напахивает, после ночного дождичка – грустным. Поминаем тех, кого нет теперь, хотя был ещё «в том годе», и тех, кто отошёл к небесным сотням совсем-совсем давно…
Тепло, солнышко вовсю. На выгоне – жаворонки. Сверху журчат обложными трелями, от околицы – скворцы своё наддают. Печальный чибис спрашивает у припоздалых путников: чьи вы? Где-то курица снеслась, кудахчет так, ровно на золотое сподобилась. Своё берут природа и время. Им что…
А здесь, за околицей, среди пирамидок, крестов да редких памятников - светлый день, тихая скорбь, застарелая боль, никак не ставшая привычной.
Жизнь – она не только «способ существования белковых тел», как в умных книгах определяется, она шире и глубже. Хотя бы по чувствам, которых грех препарировать. Конечно, сыт да пьян, да нос в табаке – тоже способ. И что? А небо, а тучка над озером, а сопки в далёкой синеве? А час такой, как сегодня? Оно что, лишнее всё наподряд?
Мы ведь – люди! Живые встречаются, надо им посидеть у «отеческих гробов», понять, что каждый - не семечко сорное, а ветка от корней, которые вот тут лежат, в земле родимой, не шибко и глыбко…
Помянув двуедино, курени помалу редеют, расходятся. Старики – к дому. Помоложе – кучкуются по своему. Каждый здесь друг дружку с соплей знает. Там - сваты, тут - кумовья, а здесь - соседи. Чужаков нет, все свои. Опять поминаем. Надо. По-казачьи, гуртом, обо всех, кого память вместила…
С провожатым и я двинулся по погосту, идём тихонько. Давно не был, а Николай в Аиртаве безвыездно, будто «мотню гвоздями прибили», шуткует про себя. Прикипел, однако. Читаем таблички, надписи, встречаются без ничего, тогда спрашиваю, Кучма отвечает. Попутно узнаю о причинах, когда молодых смерть забрала.
Этот на мотоцикле разбился. Этот себя порешил. Девушка – рак… Кто – сверстники мои, некоторые – в племянники годятся, жить да жить, а они успокоились. Поровну, вижу, прибирает косая – в годах и не очень. Вроде не война, а сколько молодых сиреней, черёмух и клёнов. Расти не поспевают, а уже новые саженцы. Дай срок, взметнётся свежая роща на месте, где людей закапывают. Парадоксы беглого бытия…
У одной могилки гляжу: никак приезжая схоронена?
- Ну ты даёшь, – удивляется Романыч, - тёть Катя, Личёли. Забыл? Она же аиртавская.
Забудешь…
Давно уж трамбует сутолока городская. Лет пятнадцать тогда прошло, как отчий дом оставил. Где та тишина и неспешность прежних годков, людей и лесов? Сгинуло. Скрылось. Пропало. Как серые глаза, милая приговорка и смех женщины, упокоившейся под схилённым крестом, замытом многими дождями и снегами, с белесой пометой неясыти. А ведь сколько света лучилось, как радостно проявлялась суть человечья в её искренней натуре. Припевала, помню: эх, Ванюша, нам ли быть в печали. И вот… Трава степная, цветки диких ягод на грустную память о бывшем счастье. Неповторимом и утраченном, увы, навсегда…
Ну отчего так всё у нас? Непрочно, ненадолго, торопливо, легко на разлуку. Даже вечную…
Последнее редактирование: 20 июнь 2021 14:54 от аиртавич.
Спасибо сказали: Patriot, bgleo, Куренев, Нечай, Андрей Машинский, evstik, Полуденная, elnik
- аиртавич
- Автор темы
- Не в сети
Меньше
Больше
- Сообщений: 454
- Репутация: 44
- Спасибо получено: 2515
01 авг 2021 11:02 #47155
от аиртавич
РАНДЕВУ
Исправник ждал разговора и томился им. Ждал, потому как гонорар обещан. Томился оттого, что тема острая. Кабы не того…
Недели три тому, назначила встречу влиятельная в губернском городе особа – супруга чина в жирнейших эполетах (1) из штаба Сибирской казачьей бригады. Желала обставить рандеву непременно тет-а-тет, нарочито случайной в дальней аллее соборного парка.
Прибыла в скромном платье, при плотной вуали до подбородка и прочих уловках инкогнито. Исправник по роду службы ведал, что дама родом из колокольных дворян (2), однако норову в ней хватало даже для каких-нибудь «светлостей».
Прямо и настоятельно сказала суть, поручила выяснить о родной дочери. Мадемаузель бездумно связалась с неким бурбоном из запасной сотни. Тот оказался не только князем из грязи, а хуже того – бретёром с замашками морального де Сада.
Возникли слухи. Их следовало пресечь, взять меры. Но для начала - выяснить, где правда, где толки, далеко ли зашла негодейная связь. Исправнику надлежало отвеять, так сказать, зёрна от плевел. Не задаром. Тайную работу дама-поручительница оценила веско. Полицейский мигом сообразил: пожалуй, хватит на флигелёк, который давно замышлял пристроить к дому. «Лилла хютте» (3) – так уютно называла их просторное жилище курляндская жена исправника, урождённая Стефанссон.
Поручение исполнялось с максимальной деликатностью для мадемуазель и окружения, исправник подключил самых вёртких в подобных делах филеров. Материал благополучно накоплен, пора его продать.
На сей раз сошлись в нелюдном краю городского сада, за оградой которого стерляжьими чешуйками блестела излучина Иртыша. С воды веяло запахами перловиц, мокрым деревом наплавного моста и отмытых грозой молодых акаций у кованных оград.
На Серафиме Викентьевне (назовём её так) речной эфир колыхал воздушный серизовый (4) пеплум (5), осторожно разбирал причудливые складки оригинального на «диком бреге» платья. Но и милых шалостей хватало ветерку, чтобы дерзко приоткрывать голые руки женщины, вступившей в золотую пору своего бабьего лета.
Не без удовольствия отметив лестное для женщины смущение собеседника, подступившему с приветственным поклоном и поцелуем, особа предложила деланно прогуляться. Он не рисковал начинать визит, оборачивал разговор к погоде, оценял пасторальный вид синеющей урёмы за рекой, сообщал городские новости…
- Ах, не делайте смешного вида, Пётр Никитич, - прекратила, наконец, аки-оки влиятельная дама, - сойдёмся на том, что я сейчас – обычная мать и вполне довольствуюсь простым обхождением. А посему выкладывайте без французских забеганий в сторону, не люблю! Одна просьба: минуйте подробности, ограничьтесь главным…
- Так дьявол-то весь в деталях сокрывается, дражайшая Серафима Викентьевна! Каково без них? – невольно воскликнул визави, делая шаг навстречу.
Теперь они вновь близко, друг против друга, чтоб не говорить слышно для чужих ушей. Так близко, что ей не удалось скрыть гримаску после офицерского выдоха свежайшего шустовского коньяку. Женщина в удивлении приподняла флер на шляпке, внимательнее и в упор глядела на собеседника.
- Повторяю: избавьте! – и вновь двинулась по дорожке, проговаривая с горечью, - приберите нюансы к анекдотам для квартальных. Соглашусь на мнение о себе, что бываю не комильфо и даже скверной, но… Вы понимаете меня? Она - дочь. И покончимьте на этом. Потрудитесь, что стало известно…
- Извольте. Быль молодцу не в укор, как говорится…
Выслушав служебно-краткий, однако исчерпывающий доклад опытного служаки, дама сделала минуэтный поворот на три четверти. Лицо её опять закрывала густая вуаль с мушками, но исправник успел заметить блеснувшие слёзы, так не вязавшиеся с улыбкой злом растянутых губ.
1 – «жирными» назывались эполеты с густым шитьём, принадлежали чинам от полковника и выше.
2 – из рода священнослужителей.
3 – (шведск.) маленькая хижина.
4 – здесь: вишнёвого цвета, от серизе (фр.) – вишня.
5 – одежда в складках, без рукавов.
Исправник ждал разговора и томился им. Ждал, потому как гонорар обещан. Томился оттого, что тема острая. Кабы не того…
Недели три тому, назначила встречу влиятельная в губернском городе особа – супруга чина в жирнейших эполетах (1) из штаба Сибирской казачьей бригады. Желала обставить рандеву непременно тет-а-тет, нарочито случайной в дальней аллее соборного парка.
Прибыла в скромном платье, при плотной вуали до подбородка и прочих уловках инкогнито. Исправник по роду службы ведал, что дама родом из колокольных дворян (2), однако норову в ней хватало даже для каких-нибудь «светлостей».
Прямо и настоятельно сказала суть, поручила выяснить о родной дочери. Мадемаузель бездумно связалась с неким бурбоном из запасной сотни. Тот оказался не только князем из грязи, а хуже того – бретёром с замашками морального де Сада.
Возникли слухи. Их следовало пресечь, взять меры. Но для начала - выяснить, где правда, где толки, далеко ли зашла негодейная связь. Исправнику надлежало отвеять, так сказать, зёрна от плевел. Не задаром. Тайную работу дама-поручительница оценила веско. Полицейский мигом сообразил: пожалуй, хватит на флигелёк, который давно замышлял пристроить к дому. «Лилла хютте» (3) – так уютно называла их просторное жилище курляндская жена исправника, урождённая Стефанссон.
Поручение исполнялось с максимальной деликатностью для мадемуазель и окружения, исправник подключил самых вёртких в подобных делах филеров. Материал благополучно накоплен, пора его продать.
На сей раз сошлись в нелюдном краю городского сада, за оградой которого стерляжьими чешуйками блестела излучина Иртыша. С воды веяло запахами перловиц, мокрым деревом наплавного моста и отмытых грозой молодых акаций у кованных оград.
На Серафиме Викентьевне (назовём её так) речной эфир колыхал воздушный серизовый (4) пеплум (5), осторожно разбирал причудливые складки оригинального на «диком бреге» платья. Но и милых шалостей хватало ветерку, чтобы дерзко приоткрывать голые руки женщины, вступившей в золотую пору своего бабьего лета.
Не без удовольствия отметив лестное для женщины смущение собеседника, подступившему с приветственным поклоном и поцелуем, особа предложила деланно прогуляться. Он не рисковал начинать визит, оборачивал разговор к погоде, оценял пасторальный вид синеющей урёмы за рекой, сообщал городские новости…
- Ах, не делайте смешного вида, Пётр Никитич, - прекратила, наконец, аки-оки влиятельная дама, - сойдёмся на том, что я сейчас – обычная мать и вполне довольствуюсь простым обхождением. А посему выкладывайте без французских забеганий в сторону, не люблю! Одна просьба: минуйте подробности, ограничьтесь главным…
- Так дьявол-то весь в деталях сокрывается, дражайшая Серафима Викентьевна! Каково без них? – невольно воскликнул визави, делая шаг навстречу.
Теперь они вновь близко, друг против друга, чтоб не говорить слышно для чужих ушей. Так близко, что ей не удалось скрыть гримаску после офицерского выдоха свежайшего шустовского коньяку. Женщина в удивлении приподняла флер на шляпке, внимательнее и в упор глядела на собеседника.
- Повторяю: избавьте! – и вновь двинулась по дорожке, проговаривая с горечью, - приберите нюансы к анекдотам для квартальных. Соглашусь на мнение о себе, что бываю не комильфо и даже скверной, но… Вы понимаете меня? Она - дочь. И покончимьте на этом. Потрудитесь, что стало известно…
- Извольте. Быль молодцу не в укор, как говорится…
Выслушав служебно-краткий, однако исчерпывающий доклад опытного служаки, дама сделала минуэтный поворот на три четверти. Лицо её опять закрывала густая вуаль с мушками, но исправник успел заметить блеснувшие слёзы, так не вязавшиеся с улыбкой злом растянутых губ.
1 – «жирными» назывались эполеты с густым шитьём, принадлежали чинам от полковника и выше.
2 – из рода священнослужителей.
3 – (шведск.) маленькая хижина.
4 – здесь: вишнёвого цвета, от серизе (фр.) – вишня.
5 – одежда в складках, без рукавов.
Спасибо сказали: Patriot, Нечай, Андрей Машинский, evstik, Полуденная
- аиртавич
- Автор темы
- Не в сети
Меньше
Больше
- Сообщений: 454
- Репутация: 44
- Спасибо получено: 2515
11 сен 2021 14:48 - 13 июль 2022 05:23 #47235
от аиртавич
НЕГОЦИАЦИИ
Малый отряд сибирских казаков №1 полка под началом сотника Асанова упрямо пробивался через горный край в сторону Кульджи. Ночевали под шапками, потому как велено: марш-марш, не мешкая нигде, доставить транспорт с арсенальным грузом, упакованным в просмолённые рогожи на дюжине обозных фур.
Теперь который день, где достают глаза – каменистые валы, беспокойно вздыбленная земля. Отовсюду скалятся зубастые гребни в вечных снегах. По склонам рыжеют осенние луга, подбитые снизу каёмкой чёрных издали ельников. Редко когда за невеликие плато относительно ровной земли цепляются кибитки кочевников, не разбери каких – киргизцев, ойратов, беглых сибо… Утлые жилища за вёрстами расстояния виднеются табунками пасущегося скота.
Вот и пост. Казаки отряда разминали ноги, вываживали коней. Между отрядными и постовиками сыскались земляки, просто знакомцы – разговоры. А меж тем ночь густилась. Сначала в долине, потом сумерки поднялись по склонам ледяной гряды. Чуток погодя, одной сахарной головой нестерпимо белела снежная гора, над которой простёрлась синева навечернего неба.
И вот уже пригасают сияющие краски, гольцы окрашиваются нежно- розовым, затем накаляются алым цветом. С подножья, откуда отряд выступил пополудни, шибчее загораются немногие огоньки стойбища номадов. Ярчеют звёзды над миром, чутко засыпающим в жажде пусть и короткого, но - успокоения. Беспробудно в том краю спят лишь мёртвые, которым окромя последнего суда уже нечего бояться.
На посту третьей сотни Асанов решил дать отряду одну из трёх намеченных ночёвок не случайно. Проводник-джигит предостерёг: впереди лежал путь, который без риску только засветло проходят. Офицер и сам видел: люди устали, окуней в сёдлах бесперечь ловят да и лошадей надо выкормить как следует. А на посту с фуражировкой всё легче будет.
В минуту зажглись костры, запахло кулешом и саламатой. Тотчас после ужина на посту сыграли зорю… Отряд укладывался за линией часовых.
- Дозвольте посумеретничать да трубочку выкурить с вами, ваше благородие? – у джаламейки сотника остановился по-русски одетый торговец, которого отрядному настоятельно рекомендовали в Джаркенте и с вниманием препроводить в Кульджу.
- Милости прошу, - Асанов указал на походный стульчик, который уже подставлен.
- Принёс бы ты, братец, пару чарочек, - попросил гость, садясь и пробуя стульчик на прочность, и доставая посудинку из запашной полы дорогого кафтана, пояснил стеснительно, - знакомец из армян, настоятельно рекомендовал, останусь премного благодарен, коли не откажетесь…
Офицер кивнул драбанту - серебряные стаканчики явились в руки. После добрых глотков душистого и крепчайшего, как оказалось, напитка беседа сладилась. Впрочем, говорил купец. Асанов со значением помалкивал. В Азии молчание – не только золото, но, случается, последний шанс остаться в живых. К тому же, собеседник постарше возрастом, видать, изрядно повидал, отчего не послушать?
- Русский негоциант в Туркестане скрозь, хошь Кашгар, хошь Самарканд возьми. Повсеместно до Китая – что горох при дороге. Хозяин, навроде, имеется, под русским флагом ходим, а защиты мало, бывает и совсем нема. Как только местные пронюхают о том - беда! Кому ни сдумается, тот и прикусывает, щипает. Не говорю, сударь мой, сейчас о разбойниках, то любому купцу в риск, но – о людях державных, в должностях которые. Крохи почтения находим, да-с… У шахов, султанов ихних, у самого богдыхана. Русскому негоцианту шагу не ступить без пишкеша, гостинца, то есть, а прямо сказать – мзды. Случая не упустят, язьви их…
- Мало осведомлён по торговой части, однако и среди соотечественников, увы, нечто подобное происходит. Слышал…
- Помилуйте, там ведь случаи другого совсем свойства! Вы гляньте на бухарца в Петропавловске… Он сейчас свой караван засвидетельствует, пошлину заплатит и – торгуй, бачка, как у себя в азиатчине. Цены свои ставит, на обратку русский товар берёт, почитай, из первых рук. В караван-сарае у него под энто дело прикащик содержится, из татар казанских, тот закупает товар на ярмарках прямо у заводчиков, зверовщиков, от самих хозяев. Цена на мизере. Вьючит на верблюдов и – айда с Аллахом. У бухарского гостя, надо сказать, и помолиться есть где. В русских местах мечети строены. При таком благоприятствии он дома, у себя, стало быть, когда вернётся, ломит две, не то и четыре цены за русский товар. Бакшиш наваривает, басурманец, мне во сне не увидится! Потому как у нас он не тратится, окромя казённой мыты.
Что у меня… Хвалиться не стану, однако многим ведомо: не последней руки купцом слыву. И спасибо те, Господи! Сам ходил, когда помоложе был. Сейчас – редко. Чаще
посылаю товар в Кашгар, Хоргос, Ташкент. Опять же с прикащиками из туземцев. Они тоже иноверцы, но вроде свои, нашего царя подданные. Однако и шельмы изрядные, и среди них не без урода… Бывает. В Бухару, Хиву, в этот, Суй… тьфу ты, извиняюсь, с головы долой… Ага, вот: Суйдун! Кяхта с ним рядом…
И что же получается, сударь мой? Щиплют, рвут, ободрать, как липку, норовят. Беку, султану, бию – дай. Пост на дороге – доставай калиту. Ни за што, ни про што! Самой сопливой мелюзге, писарю или толмачу, всем гостинец подавай. Он вроде как положен, никто не стесняется брать. Соболя, хорёк, горностай сюда таранил. Замки, самовары, пистоли, сталь златоустовскую. Одно время – ткани, особенно сарпинку. За всё, что ни доставил, – бакшиш им. Нигде не сказано, не записано, а раскошеливайся.
Потом, ясное дело, таможня… Одна да третья с пятой. Опять ты - корова, доют, как собственную. Звонкой монетой, серебром-златом, никаких тебе ассигнаций. Мзда хуже вши заедает.
Это ещё вполугоря … Горе, когда эмир на товары глаз положит. Заберёт подчистую. Нет, не силой, для близиру – сторгует. Но цену сам назначит, какую схочет. Спорить не моги – на стенах дворца шесты с отрубленными головами выставлены, кто в цене сумлевался, стало быть…
На другое ежели глянуть… Приглядишь, к примеру, товар, чтоб в Отечество доставить с прибытком, а он, товар тот самый, до тебя третьи-четвёртые руки прошёл, столько же раз наценился…
Грохот обвала заставил оглянуться обоих. Часовые сразу подживили огни, от углов бодрее донеслось «слушай». На лихой случай.
Свежело, Асанов предложил гостю щегольскую бурку, сам запахнулся в шинель, накинул башлык. Плеснули ещё, набили новые трубки.
- Случай расскажу, сударь. Для понятия. Что учумурили, нехристи? Сторговал я, раб божий, три ковра. Текинские, для хороших домов. Цена подходящая. Хозяина Ниджатом зовут. Ударили по рукам. Завтра, говорит, заберёшь. Это зачем, возражаю ему, вот монеты, заворачивай, чего тянуть? Он: то-сё, пятое-десятое… Ну ладно. Завтра так завтра. Являюсь – он ковёр мне отдаёт, за два других задаток вертает: ёк! Нет у него. Не бестия ли!
На ухо толмачу секрет шепчет, тот – мне: вон в той лавке есть. Плюнул я, но пошёл. Товар хорош, нечего сказать. В лавке Ильдус сидит, ковёр развернул. Мать честная, тот самый! Только цена другая, каково? Ладно, шайтан тебя дери, второй где? Опять ёк слышу и совет будто по секрету: ходи к Хафизу, у него найдёшь… Догадались, сударь? Целую спектаклю разызрывают, басурмане … Так и есть. Тот Ниджат, после нашего торга с ним отдал два ковра сродственникам своим – Ильдусу и Хафизу, чтобы они меня нахлобучили и для себя монету поимели. Я стерпел, а кому жалиться? Ихние кади (судьи) тоже в руки тебе зырят: что принёс? Правда – она везде, ваше благородие, денег стоит. На то и выйдет. Утёрся ихним балаганом, а делать нечего - прикупил ковры с двойной прибавкой.
О церквях у бусурман и поминать смешно, в помине нет, не дают строить, по кустам молимся, как первые христиане у рымлян, во времена оные. А пошто так, господин хороший? Пошто им свобода и удовольствие, а православных гостей здесь гнобят? Неладно выходит. Не только купцам, кажному русскому, но и государю убыточно.
- Каким образом? – заинтересовался офицер, закусывая сыром из ещё верненских запасов.
- Обыкновенно! – с жаром откликнулся купец, наболело в душе и армянский напиток взывал к словоохотливости, - азиатец, сами знаете, одну силу признаёт за власть, её одну уважает и боится. Совестью его не увещевай - глупо спрашивать, чего нет. Если они за русским негоциантом не видят защиты, стало быть, Царь Белый слаб, не способен постоять за своих подданных, наказать обидчиков. Вид слабости - потеря, сущий убыток для государевой власти!
Другое не лучше… Поймают бусурманина в Петропавловске ли, Оренбурге на русской таможне, откроется дознание, месяц волынят, другой – всё розыск ведут, справедливость ищут. Глядишь, шельмеца отпускают… И к бабке не ходи – откупился! Дружки его видят: ага, стало быть, в России всё продаётся, всё купить можно. Презирать начинают. На показ кланяются, а в душе плюются… Это, сударь, разве не потери для царя-батюшки?
Вот у них суд скорый. Поймали, три свидетеля есть – руку отрубят, башку снесут мигом, не таская по присутствиям. Кару на показ выставляют, чтобы прохожие видели, передали по степи. Узун-кулак называется. Скорее ветра летит от уха к другому.
- Дикие обычаи неграмотного властителя, чему нам учиться? – с искрой спросил Асанов.
- Оно и правда будто, - согласился торговец, - с нашей стороны. Однако здесь, ваше благородие, своя правда верховодит. Другую им не втемяшишь. Они с нашим братом как? Один варнак пощипал – пронесло, никто за руку не схватил. Его пример для других привада. Набегает орда, чуя безнаказанность. Обирают, бывало, до нитки. Какая торговля потом? У меня - в один конец получается, для прибытку азиатцам. И что мы видим в итоге? Их караваны туда-сюда вышагивают, их купцы по Руси, будто вошь расползается, а православным остаётся завидовать. Прямые потери для нас!
- Полагаю, вы давно придумали, что следует предпринять для исправления дурных правил?
- Да кумекаем про себя, на то нестроение глядючи: на первый случай - будя потрафлять бусурманам, в собаку мясом не накидаешься; на другой - нешто у царя-батюшки солдат маловато, али казаков нехваток? Пошто с турком, с германцем, с поляком что ни год, то война, а под Бухарой пару раз стрелить нельзя? Как следует, для острастки? Они давно забыли, как вы Хиву, Кокан брали, вот и напомнить бы…
- Это слишком просто, дражайший Нестор Васильевич, - не смог скрыть зевок Асанов.
- Простые хвори простым лечатся, ваше благородие, - купец проговорил это со знанием дела, взглянув на сотника, закончил разговор, - однако пора и на боковую, если не возражаете, мне старые кости расправить, вам сил молодых набраться…
Утром пост накрыла кисея тумана. Всё сделалось волглым, зябким. Острее пахло конским стойлом, жированной сбруей, сукном шинелей. Мельчайшая водяная пыль паутиной липла к лицах, каплями собиралась на металле ружей. Сигнальная пушчонка на треногом лафете сделалась сизой и более похожей на коканский зумбарег (вьючное орудие для пальбы с верблюда).
Теперь жди, путник, когда насевшее на склон облако сдвинется. Сколько? А как ему вздумается: приспичит - поднимется через час, а то продрыхнет до полудня. Чуть поверх пелены жёлтым пятном угадывался пятак солнца. Сойти вниз или выше подняться – там веселее, а посерёдке – сырость и неуют, никуда не хочется из сухости и тепла. Однако трубач гудел к походу. Зевая и чертыхаясь, казаки седлались, недружелюбно трунили над обозными. От вчерашнего оживления нет и следа, словно другие люди. Сказано же: среди русских не разберёшь, который отроду хмурый, который спросонья лишь…
После неохотного чая Асанов прикрикнул, урядники наладили строй. Дозор и боевое охранение выступили, тут же пропав в тумане облака. Скоро и отряд вытягивался в путь, забирая вверх из промозглого ущелья к перевалу.
Ночные собеседники ехали порознь. Офицер придрёмывал за башлыком, торговец плёлся у своей таратайки в конце транспорта, распустив повода ленивого киргиза под богатым седлом. Беседа состоялась, вопросы остались…
Малый отряд сибирских казаков №1 полка под началом сотника Асанова упрямо пробивался через горный край в сторону Кульджи. Ночевали под шапками, потому как велено: марш-марш, не мешкая нигде, доставить транспорт с арсенальным грузом, упакованным в просмолённые рогожи на дюжине обозных фур.
Теперь который день, где достают глаза – каменистые валы, беспокойно вздыбленная земля. Отовсюду скалятся зубастые гребни в вечных снегах. По склонам рыжеют осенние луга, подбитые снизу каёмкой чёрных издали ельников. Редко когда за невеликие плато относительно ровной земли цепляются кибитки кочевников, не разбери каких – киргизцев, ойратов, беглых сибо… Утлые жилища за вёрстами расстояния виднеются табунками пасущегося скота.
Вот и пост. Казаки отряда разминали ноги, вываживали коней. Между отрядными и постовиками сыскались земляки, просто знакомцы – разговоры. А меж тем ночь густилась. Сначала в долине, потом сумерки поднялись по склонам ледяной гряды. Чуток погодя, одной сахарной головой нестерпимо белела снежная гора, над которой простёрлась синева навечернего неба.
И вот уже пригасают сияющие краски, гольцы окрашиваются нежно- розовым, затем накаляются алым цветом. С подножья, откуда отряд выступил пополудни, шибчее загораются немногие огоньки стойбища номадов. Ярчеют звёзды над миром, чутко засыпающим в жажде пусть и короткого, но - успокоения. Беспробудно в том краю спят лишь мёртвые, которым окромя последнего суда уже нечего бояться.
На посту третьей сотни Асанов решил дать отряду одну из трёх намеченных ночёвок не случайно. Проводник-джигит предостерёг: впереди лежал путь, который без риску только засветло проходят. Офицер и сам видел: люди устали, окуней в сёдлах бесперечь ловят да и лошадей надо выкормить как следует. А на посту с фуражировкой всё легче будет.
В минуту зажглись костры, запахло кулешом и саламатой. Тотчас после ужина на посту сыграли зорю… Отряд укладывался за линией часовых.
- Дозвольте посумеретничать да трубочку выкурить с вами, ваше благородие? – у джаламейки сотника остановился по-русски одетый торговец, которого отрядному настоятельно рекомендовали в Джаркенте и с вниманием препроводить в Кульджу.
- Милости прошу, - Асанов указал на походный стульчик, который уже подставлен.
- Принёс бы ты, братец, пару чарочек, - попросил гость, садясь и пробуя стульчик на прочность, и доставая посудинку из запашной полы дорогого кафтана, пояснил стеснительно, - знакомец из армян, настоятельно рекомендовал, останусь премного благодарен, коли не откажетесь…
Офицер кивнул драбанту - серебряные стаканчики явились в руки. После добрых глотков душистого и крепчайшего, как оказалось, напитка беседа сладилась. Впрочем, говорил купец. Асанов со значением помалкивал. В Азии молчание – не только золото, но, случается, последний шанс остаться в живых. К тому же, собеседник постарше возрастом, видать, изрядно повидал, отчего не послушать?
- Русский негоциант в Туркестане скрозь, хошь Кашгар, хошь Самарканд возьми. Повсеместно до Китая – что горох при дороге. Хозяин, навроде, имеется, под русским флагом ходим, а защиты мало, бывает и совсем нема. Как только местные пронюхают о том - беда! Кому ни сдумается, тот и прикусывает, щипает. Не говорю, сударь мой, сейчас о разбойниках, то любому купцу в риск, но – о людях державных, в должностях которые. Крохи почтения находим, да-с… У шахов, султанов ихних, у самого богдыхана. Русскому негоцианту шагу не ступить без пишкеша, гостинца, то есть, а прямо сказать – мзды. Случая не упустят, язьви их…
- Мало осведомлён по торговой части, однако и среди соотечественников, увы, нечто подобное происходит. Слышал…
- Помилуйте, там ведь случаи другого совсем свойства! Вы гляньте на бухарца в Петропавловске… Он сейчас свой караван засвидетельствует, пошлину заплатит и – торгуй, бачка, как у себя в азиатчине. Цены свои ставит, на обратку русский товар берёт, почитай, из первых рук. В караван-сарае у него под энто дело прикащик содержится, из татар казанских, тот закупает товар на ярмарках прямо у заводчиков, зверовщиков, от самих хозяев. Цена на мизере. Вьючит на верблюдов и – айда с Аллахом. У бухарского гостя, надо сказать, и помолиться есть где. В русских местах мечети строены. При таком благоприятствии он дома, у себя, стало быть, когда вернётся, ломит две, не то и четыре цены за русский товар. Бакшиш наваривает, басурманец, мне во сне не увидится! Потому как у нас он не тратится, окромя казённой мыты.
Что у меня… Хвалиться не стану, однако многим ведомо: не последней руки купцом слыву. И спасибо те, Господи! Сам ходил, когда помоложе был. Сейчас – редко. Чаще
посылаю товар в Кашгар, Хоргос, Ташкент. Опять же с прикащиками из туземцев. Они тоже иноверцы, но вроде свои, нашего царя подданные. Однако и шельмы изрядные, и среди них не без урода… Бывает. В Бухару, Хиву, в этот, Суй… тьфу ты, извиняюсь, с головы долой… Ага, вот: Суйдун! Кяхта с ним рядом…
И что же получается, сударь мой? Щиплют, рвут, ободрать, как липку, норовят. Беку, султану, бию – дай. Пост на дороге – доставай калиту. Ни за што, ни про што! Самой сопливой мелюзге, писарю или толмачу, всем гостинец подавай. Он вроде как положен, никто не стесняется брать. Соболя, хорёк, горностай сюда таранил. Замки, самовары, пистоли, сталь златоустовскую. Одно время – ткани, особенно сарпинку. За всё, что ни доставил, – бакшиш им. Нигде не сказано, не записано, а раскошеливайся.
Потом, ясное дело, таможня… Одна да третья с пятой. Опять ты - корова, доют, как собственную. Звонкой монетой, серебром-златом, никаких тебе ассигнаций. Мзда хуже вши заедает.
Это ещё вполугоря … Горе, когда эмир на товары глаз положит. Заберёт подчистую. Нет, не силой, для близиру – сторгует. Но цену сам назначит, какую схочет. Спорить не моги – на стенах дворца шесты с отрубленными головами выставлены, кто в цене сумлевался, стало быть…
На другое ежели глянуть… Приглядишь, к примеру, товар, чтоб в Отечество доставить с прибытком, а он, товар тот самый, до тебя третьи-четвёртые руки прошёл, столько же раз наценился…
Грохот обвала заставил оглянуться обоих. Часовые сразу подживили огни, от углов бодрее донеслось «слушай». На лихой случай.
Свежело, Асанов предложил гостю щегольскую бурку, сам запахнулся в шинель, накинул башлык. Плеснули ещё, набили новые трубки.
- Случай расскажу, сударь. Для понятия. Что учумурили, нехристи? Сторговал я, раб божий, три ковра. Текинские, для хороших домов. Цена подходящая. Хозяина Ниджатом зовут. Ударили по рукам. Завтра, говорит, заберёшь. Это зачем, возражаю ему, вот монеты, заворачивай, чего тянуть? Он: то-сё, пятое-десятое… Ну ладно. Завтра так завтра. Являюсь – он ковёр мне отдаёт, за два других задаток вертает: ёк! Нет у него. Не бестия ли!
На ухо толмачу секрет шепчет, тот – мне: вон в той лавке есть. Плюнул я, но пошёл. Товар хорош, нечего сказать. В лавке Ильдус сидит, ковёр развернул. Мать честная, тот самый! Только цена другая, каково? Ладно, шайтан тебя дери, второй где? Опять ёк слышу и совет будто по секрету: ходи к Хафизу, у него найдёшь… Догадались, сударь? Целую спектаклю разызрывают, басурмане … Так и есть. Тот Ниджат, после нашего торга с ним отдал два ковра сродственникам своим – Ильдусу и Хафизу, чтобы они меня нахлобучили и для себя монету поимели. Я стерпел, а кому жалиться? Ихние кади (судьи) тоже в руки тебе зырят: что принёс? Правда – она везде, ваше благородие, денег стоит. На то и выйдет. Утёрся ихним балаганом, а делать нечего - прикупил ковры с двойной прибавкой.
О церквях у бусурман и поминать смешно, в помине нет, не дают строить, по кустам молимся, как первые христиане у рымлян, во времена оные. А пошто так, господин хороший? Пошто им свобода и удовольствие, а православных гостей здесь гнобят? Неладно выходит. Не только купцам, кажному русскому, но и государю убыточно.
- Каким образом? – заинтересовался офицер, закусывая сыром из ещё верненских запасов.
- Обыкновенно! – с жаром откликнулся купец, наболело в душе и армянский напиток взывал к словоохотливости, - азиатец, сами знаете, одну силу признаёт за власть, её одну уважает и боится. Совестью его не увещевай - глупо спрашивать, чего нет. Если они за русским негоциантом не видят защиты, стало быть, Царь Белый слаб, не способен постоять за своих подданных, наказать обидчиков. Вид слабости - потеря, сущий убыток для государевой власти!
Другое не лучше… Поймают бусурманина в Петропавловске ли, Оренбурге на русской таможне, откроется дознание, месяц волынят, другой – всё розыск ведут, справедливость ищут. Глядишь, шельмеца отпускают… И к бабке не ходи – откупился! Дружки его видят: ага, стало быть, в России всё продаётся, всё купить можно. Презирать начинают. На показ кланяются, а в душе плюются… Это, сударь, разве не потери для царя-батюшки?
Вот у них суд скорый. Поймали, три свидетеля есть – руку отрубят, башку снесут мигом, не таская по присутствиям. Кару на показ выставляют, чтобы прохожие видели, передали по степи. Узун-кулак называется. Скорее ветра летит от уха к другому.
- Дикие обычаи неграмотного властителя, чему нам учиться? – с искрой спросил Асанов.
- Оно и правда будто, - согласился торговец, - с нашей стороны. Однако здесь, ваше благородие, своя правда верховодит. Другую им не втемяшишь. Они с нашим братом как? Один варнак пощипал – пронесло, никто за руку не схватил. Его пример для других привада. Набегает орда, чуя безнаказанность. Обирают, бывало, до нитки. Какая торговля потом? У меня - в один конец получается, для прибытку азиатцам. И что мы видим в итоге? Их караваны туда-сюда вышагивают, их купцы по Руси, будто вошь расползается, а православным остаётся завидовать. Прямые потери для нас!
- Полагаю, вы давно придумали, что следует предпринять для исправления дурных правил?
- Да кумекаем про себя, на то нестроение глядючи: на первый случай - будя потрафлять бусурманам, в собаку мясом не накидаешься; на другой - нешто у царя-батюшки солдат маловато, али казаков нехваток? Пошто с турком, с германцем, с поляком что ни год, то война, а под Бухарой пару раз стрелить нельзя? Как следует, для острастки? Они давно забыли, как вы Хиву, Кокан брали, вот и напомнить бы…
- Это слишком просто, дражайший Нестор Васильевич, - не смог скрыть зевок Асанов.
- Простые хвори простым лечатся, ваше благородие, - купец проговорил это со знанием дела, взглянув на сотника, закончил разговор, - однако пора и на боковую, если не возражаете, мне старые кости расправить, вам сил молодых набраться…
Утром пост накрыла кисея тумана. Всё сделалось волглым, зябким. Острее пахло конским стойлом, жированной сбруей, сукном шинелей. Мельчайшая водяная пыль паутиной липла к лицах, каплями собиралась на металле ружей. Сигнальная пушчонка на треногом лафете сделалась сизой и более похожей на коканский зумбарег (вьючное орудие для пальбы с верблюда).
Теперь жди, путник, когда насевшее на склон облако сдвинется. Сколько? А как ему вздумается: приспичит - поднимется через час, а то продрыхнет до полудня. Чуть поверх пелены жёлтым пятном угадывался пятак солнца. Сойти вниз или выше подняться – там веселее, а посерёдке – сырость и неуют, никуда не хочется из сухости и тепла. Однако трубач гудел к походу. Зевая и чертыхаясь, казаки седлались, недружелюбно трунили над обозными. От вчерашнего оживления нет и следа, словно другие люди. Сказано же: среди русских не разберёшь, который отроду хмурый, который спросонья лишь…
После неохотного чая Асанов прикрикнул, урядники наладили строй. Дозор и боевое охранение выступили, тут же пропав в тумане облака. Скоро и отряд вытягивался в путь, забирая вверх из промозглого ущелья к перевалу.
Ночные собеседники ехали порознь. Офицер придрёмывал за башлыком, торговец плёлся у своей таратайки в конце транспорта, распустив повода ленивого киргиза под богатым седлом. Беседа состоялась, вопросы остались…
Последнее редактирование: 13 июль 2022 05:23 от аиртавич.
Спасибо сказали: Patriot, Нечай, Андрей Машинский, evstik, Полуденная
- аиртавич
- Автор темы
- Не в сети
Меньше
Больше
- Сообщений: 454
- Репутация: 44
- Спасибо получено: 2515
17 мая 2022 15:10 #47574
от аиртавич
Существовал, среди прочих, у сибирских казаков один пронзительный обычай. Рискну предложить своё представление о нём.
ТРИЗНА
По скончанию литургии тучи сволокло, глянуло солнышко, осветив ризу священника у одра. Оцветились минуту назад казавшиеся серыми и сплошь блёклыми костюмы и лица посёльщиков. Ярче стали платки, ремни и лампасы. Ощутимо степлело…
Будто очнувшись от мороки, заржал оседланный конь. Ему провожать почившего казака в последний поход. До самого погоста.
Зажигались свечи к началу отпевания. Строго и недвижно гляделось застывшее навеки лицо казака, словно через закрытые веки силился он лучше рассмотреть кокарду покоящейся на груди фуражки, а через убор – сложенные ладони, мосластые и плоские, шибко разбитые многолетней заботой. Мирной и ратной. Руки теперь гляделись удивительно праздными. Серьга в правом ухе напоминала, что уходит в небесную сотню последний казак в роду. В роду природных станичников Ефановых.
- Блаженны непорочнии в путь, ходящие в законе Господне, - нараспев проговаривал дьячок скорбные слова.
А полчане-наряды Ефанова качали седыми головами в горьких усмешках. Увы и увы, однако ермачами служба правит не одной божьей колеёй. Сплошь и рядом грешными бывают тяжкие пути. Да и как остаться блаженными и непорочными среди кровавой надсады погонь и стычек, неправедности везде и у всех? Ежели с зыбки приготовляют к кровавому бою, а присяга зовёт к мужеству и победам, то…
Более по душе восприялись служаками последующие напевы псалма, что живёт казак в миру, где «воистину суета всяческая, житие же сень соне, ибо всуе мятётся всякий земнородный, якоже рече Писание». Заковыристо, но в точку, язьви его…
Крякнули одобрительно, один да другой. Вишь, в святых книгах сказано, стал быть, не баран чихал… Осудить каждый сможет, ты, мил человек, сам спробуй хотя бы черпак казачьей мурцовки вкусить. Хоть в полку, хоть на льготе, где пашня да покосы, скотина, двор да семья. Почище войны встаёт за плечами каждодневный труд и морока. В суете мятёмся, где блаженны с непорочными вряд ли живут.
- Аминь, аминь, глаголю вам, яко грядет час и ныне есть, егда мертвии услышат глас Сына Божия и, услышавши, оживут, - звучало божественное благословение. Звякало кадило, пахло ладаном. Копилась печаль, ровно воск на отекающих свечах.
Народ зашевелился понемногу, понимая, что отпевание близится к завершению. Сказаны и пропеты псаломы о тяготах и прелестях моря житейского, об алкающих тихого пристанища средь окаянных бурь. И, конечно, о вечной памяти. Куда без неё человекам, да ещё в казачьих чинах. Полынь – и та о себе помнит, без корней не живёт…
Получил Павел Сидорыч Ефанов прощение ко всякому прегрешению в жизни своей, вольному и невольному. «Яко да Господь Бог учинит душу его, идеже праведние упокаиваются» - допевались скорбные надежды о неизведанным покое.
Настал миг последнего целования… Старуха-жена, две сестры покойного, дочери его с зятевьями, внуки. Кажись, густые посевы оставлял казак, надолго бы хватило, кабы сын хоть един народился. А без того – пресекался ефановский корень. Слыл давним, от редутов Горькой линии, отныне – сплыл. Утащит время, ровно битый лёд на Ишиме…
Отдали посёльщики последнее целование, атаману пристало дело. Печальное, скорбное вдвойне, но обычай требуется сполнить. Вытянул верный ефановский клинок, поцеловал доброе и честное оружие ермачей – звенящую в атаках златоустовскую сталь – и, удобно перехвативши руками по обе стороны надпила, хрупнул шашку. Половинки сложил в гроб под прощальное крестное знамение боевых товарищей усопшего.
- Господня земля и исполнение её, - произносил батюшка, набирая горсть жирного сибирского чернозёму…Заропотали комки по полатям надгробья, ровно перестуки копыт убегающего в вечность казачьего коня. Аминь…
ТРИЗНА
По скончанию литургии тучи сволокло, глянуло солнышко, осветив ризу священника у одра. Оцветились минуту назад казавшиеся серыми и сплошь блёклыми костюмы и лица посёльщиков. Ярче стали платки, ремни и лампасы. Ощутимо степлело…
Будто очнувшись от мороки, заржал оседланный конь. Ему провожать почившего казака в последний поход. До самого погоста.
Зажигались свечи к началу отпевания. Строго и недвижно гляделось застывшее навеки лицо казака, словно через закрытые веки силился он лучше рассмотреть кокарду покоящейся на груди фуражки, а через убор – сложенные ладони, мосластые и плоские, шибко разбитые многолетней заботой. Мирной и ратной. Руки теперь гляделись удивительно праздными. Серьга в правом ухе напоминала, что уходит в небесную сотню последний казак в роду. В роду природных станичников Ефановых.
- Блаженны непорочнии в путь, ходящие в законе Господне, - нараспев проговаривал дьячок скорбные слова.
А полчане-наряды Ефанова качали седыми головами в горьких усмешках. Увы и увы, однако ермачами служба правит не одной божьей колеёй. Сплошь и рядом грешными бывают тяжкие пути. Да и как остаться блаженными и непорочными среди кровавой надсады погонь и стычек, неправедности везде и у всех? Ежели с зыбки приготовляют к кровавому бою, а присяга зовёт к мужеству и победам, то…
Более по душе восприялись служаками последующие напевы псалма, что живёт казак в миру, где «воистину суета всяческая, житие же сень соне, ибо всуе мятётся всякий земнородный, якоже рече Писание». Заковыристо, но в точку, язьви его…
Крякнули одобрительно, один да другой. Вишь, в святых книгах сказано, стал быть, не баран чихал… Осудить каждый сможет, ты, мил человек, сам спробуй хотя бы черпак казачьей мурцовки вкусить. Хоть в полку, хоть на льготе, где пашня да покосы, скотина, двор да семья. Почище войны встаёт за плечами каждодневный труд и морока. В суете мятёмся, где блаженны с непорочными вряд ли живут.
- Аминь, аминь, глаголю вам, яко грядет час и ныне есть, егда мертвии услышат глас Сына Божия и, услышавши, оживут, - звучало божественное благословение. Звякало кадило, пахло ладаном. Копилась печаль, ровно воск на отекающих свечах.
Народ зашевелился понемногу, понимая, что отпевание близится к завершению. Сказаны и пропеты псаломы о тяготах и прелестях моря житейского, об алкающих тихого пристанища средь окаянных бурь. И, конечно, о вечной памяти. Куда без неё человекам, да ещё в казачьих чинах. Полынь – и та о себе помнит, без корней не живёт…
Получил Павел Сидорыч Ефанов прощение ко всякому прегрешению в жизни своей, вольному и невольному. «Яко да Господь Бог учинит душу его, идеже праведние упокаиваются» - допевались скорбные надежды о неизведанным покое.
Настал миг последнего целования… Старуха-жена, две сестры покойного, дочери его с зятевьями, внуки. Кажись, густые посевы оставлял казак, надолго бы хватило, кабы сын хоть един народился. А без того – пресекался ефановский корень. Слыл давним, от редутов Горькой линии, отныне – сплыл. Утащит время, ровно битый лёд на Ишиме…
Отдали посёльщики последнее целование, атаману пристало дело. Печальное, скорбное вдвойне, но обычай требуется сполнить. Вытянул верный ефановский клинок, поцеловал доброе и честное оружие ермачей – звенящую в атаках златоустовскую сталь – и, удобно перехвативши руками по обе стороны надпила, хрупнул шашку. Половинки сложил в гроб под прощальное крестное знамение боевых товарищей усопшего.
- Господня земля и исполнение её, - произносил батюшка, набирая горсть жирного сибирского чернозёму…Заропотали комки по полатям надгробья, ровно перестуки копыт убегающего в вечность казачьего коня. Аминь…
Спасибо сказали: Patriot, bgleo, Нечай, Андрей Машинский, evstik, Полуденная, sergei195916
- аиртавич
- Автор темы
- Не в сети
Меньше
Больше
- Сообщений: 454
- Репутация: 44
- Спасибо получено: 2515
10 июнь 2022 09:55 - 13 июль 2022 05:17 #47578
от аиртавич
Добрая пора настала, братцы - лето! Может быть, кому-то и что-то напомнят эти строки...
СЕНО
С хрустом валятся зонты морковника, свёкольные головки кровохлёбки, а пушистые колоски тимофеевки, широкие ладони подорожника, трёхлапки лесной клубники приникают к земле неслышно. В низинке путает прокос мышиная радость – неподатливая вязель.
Раз за разом расчёсывает густые пряди сочной травы упрямая коса-литовка. С выбором, с толком звенит с прохладного рассвета, когда солнышко едва успело умыться росой. Там - умело отбитое острющее лёзо жёсткий прутик солодика обошло, здесь - юную берёзку с лопоухими листьями не тронуло, подальше - щипигу (дикий шиповник) островком оставило.
Чистая стерня волнами пахучими тронута. Валок за валком по елани (лесная поляна) зыбятся. Это уже грабли постарались, деревянные, сноровистые… Следом, подгадав пору, прошумели подсохшей кошениной вилы. После косы стрижено, после граблей и вил – брито. Глянь, теремками растут вдоль кромки леса шустрые копёшки. Уже не разобрать, или трава делянки с покинутым гнездом тетёрки, или с куртины, где гудели шмели…
Вот и стала, наконец, за стареньким тыном коровья кормилица – высокая скирда: дело сделано, сено - дома. Говорено дедами: был бы стог, а ворона сядет. И впрямь, не успели скирдоправы бока обставить жердями да отойти сдаля на работу глянуть, себя похвалить с устатку – уже сидит варзя, на стожары умостилась, обвыкает…
Пройдёт неделя-другая, осядет кладь, погрузнев для хозяйской степенности. Сбуреют, выцветут-полиняют под осенними дождями её осанистые бока. А когда осыпется конопляник у брошенного колодца, запахнет ветер первым снегом, не поверится, на скирду глядючи смурно, что косил когда-то буйный июльский травоцвет.
Вернёт память листок богородской травы – дикой мяты, оброненный с навильника на январский сугроб. Разотрёшь меж пальцев да покачаешь головой – то робкой волной среди пресного снега и стылости мороза коснётся души далёкий – и не зови! – долгий и певучий запах лета. Которое ушло. Сенокос явится, но – другой, а что был, не вернётся.
СЕНО
С хрустом валятся зонты морковника, свёкольные головки кровохлёбки, а пушистые колоски тимофеевки, широкие ладони подорожника, трёхлапки лесной клубники приникают к земле неслышно. В низинке путает прокос мышиная радость – неподатливая вязель.
Раз за разом расчёсывает густые пряди сочной травы упрямая коса-литовка. С выбором, с толком звенит с прохладного рассвета, когда солнышко едва успело умыться росой. Там - умело отбитое острющее лёзо жёсткий прутик солодика обошло, здесь - юную берёзку с лопоухими листьями не тронуло, подальше - щипигу (дикий шиповник) островком оставило.
Чистая стерня волнами пахучими тронута. Валок за валком по елани (лесная поляна) зыбятся. Это уже грабли постарались, деревянные, сноровистые… Следом, подгадав пору, прошумели подсохшей кошениной вилы. После косы стрижено, после граблей и вил – брито. Глянь, теремками растут вдоль кромки леса шустрые копёшки. Уже не разобрать, или трава делянки с покинутым гнездом тетёрки, или с куртины, где гудели шмели…
Вот и стала, наконец, за стареньким тыном коровья кормилица – высокая скирда: дело сделано, сено - дома. Говорено дедами: был бы стог, а ворона сядет. И впрямь, не успели скирдоправы бока обставить жердями да отойти сдаля на работу глянуть, себя похвалить с устатку – уже сидит варзя, на стожары умостилась, обвыкает…
Пройдёт неделя-другая, осядет кладь, погрузнев для хозяйской степенности. Сбуреют, выцветут-полиняют под осенними дождями её осанистые бока. А когда осыпется конопляник у брошенного колодца, запахнет ветер первым снегом, не поверится, на скирду глядючи смурно, что косил когда-то буйный июльский травоцвет.
Вернёт память листок богородской травы – дикой мяты, оброненный с навильника на январский сугроб. Разотрёшь меж пальцев да покачаешь головой – то робкой волной среди пресного снега и стылости мороза коснётся души далёкий – и не зови! – долгий и певучий запах лета. Которое ушло. Сенокос явится, но – другой, а что был, не вернётся.
Последнее редактирование: 13 июль 2022 05:17 от аиртавич.
Спасибо сказали: Шиловъ, Нечай, Андрей Машинский, evstik, Полуденная
- аиртавич
- Автор темы
- Не в сети
Меньше
Больше
- Сообщений: 454
- Репутация: 44
- Спасибо получено: 2515
19 июль 2022 17:22 #47591
от аиртавич
Менее месяца до начала Первой мировой. Вспомним...
СУВАЛКИ
Вчерашнее поле боя, где схлестнулся арьергард русской армии с наседавшими германцами, всю ночь кропило холодным дождиком. Сентябрь приканчивал лето. Утро просыпалось без солнца. Горько пахло увяданием осени. Крепчающий ветерок сбивал с деревьев и кустов обильную влагу. Адъютант неловко обошёлся с зонтом, генерал пехоты фон Франсуа, недавно назначенный с командира корпуса на восьмую армию, недовольно поёжился – капли слезой упали ему на худые щёки, затекли за вспушённые «кайзеровские» усы. Намачивая сапоги, пошли по обильной росе.
- Да, да… Их можно во многом винить, только не в скупости, - задумчиво произнёс командующий, словно для себя. Видя, что не все офицеры расслышали правильно его вердикт, повторил громче, указывая стэком на падающий к долу ручьёвый луг, который явно претендовал на полотно, достойное кисти Верещагина с его «Апофеозом войны». Яркая отава клевера и полоса некошеной люцерны у опушки были сплошь усеяны убитыми.
- Взгляните, господа, все рода войск представлены: кавалерия, пехота, гренадёры, о, даже казаки, если не изменяет мне память…
- Судя по маркировке на погонах нижних чинов, - адъютант услужливой репликой спешил сгладить промашку с зонтиком, - мы наблюдаем казаков четвёртого полка Сибирского войска, экселенц…
- Благодарю за справку, Вельш… Итак, мы видим насколько широко и щедро представлен состав армии противника, не так ли, господа? Ваши соображения?
- Русских заставила раскошелиться германская артиллерия и пулемёты! Глупая славянская говядина, в любом мундире – пушечное мясо! Держу пари, что при такой расточительности мобилизационный кошелёк их царя быстро опустеет, и через три-четыре месяца мы будем праздновать счастливый конец компании…
- Барон, - генерал намеренной гримасой выбросил монокль, - я был бы счастлив, когда ваши керасиры были бы столь расторопны в атаках, как вы, их командир, на скорые выводы…
В группу офицеров явилось замешательство. Армейский штаб, видимо, изучил пока не весь арсенал настроений нового командующего. Барон Герхард-Отто фон Бюлов, командир гвардейского конвоя, ожесточённо натягивал и без того тугие краги, яростно уминая пальцы в скрипящие кулаки. Всегда заметный шрам от дуэльной рапиры теперь невидимо слился с досадной краснотой лица. Оскорбительным звучало язвительно-сослагательное: «были бы»…
Наискосок пройдя опушку, внимательно оглядывая привычные жертвы войны, командующий остановился с краю и обернулся к полукругу свиты, обводя каждого оценивающим взглядом.
- Здесь лежат солдаты Самсонова. Похоже, его последний резерв. Кого смогли собрать для прикрытия отступающих. Герои! Да, да, именно: герои! Дайте мне десяток таких дивизий и пару-тройку казачьих бригад… При немецком порядке в снабжении я через месяц повышибал бы двери во всём этом европейском борделе. От Парижа до Лиссабона. Одним глубоким рейдом…
На последних словах офицерская группа вздрогнула: неподалёку совершенно неожиданно жахнула очередью гаубичная батарея. Расчёт генеральского бронеавтомобиля подъехал ближе. На молчаливый взгляд генерала успокаивающе кивнул артиллерийский оберст. Всё как надо, дескать…
- Спросите меня: почему такие оценки? Я - битый пёс, друзья. Или – как это у русских? – стреляный воробей! И мои суждения не скоропалительны, - генерал ещё раз нашёл взглядом взбешённого оскорбляющим вниманием фон Бюлова, продолжил раскачиваться в любимой стойке с пятки на носок, вращая стек за спиной, - кстати, у прусских дворян мало красноречия. Его больше в наших южных землях, откуда вы барон. Очевидно, туда много дует из Италии. Где каждый второй ритор либо вагант, а стОящих солдат на роту не сыщешь. Отметьте себе, ротмистр…
- Всенепременно, мой генерал! Позвольте вопрос: не много ли времени уделяем тактическому эпизоду?
- Вот как? Эпизоду? Я сказал о щедрости, о том, что у противника нет скупости. Алль зо! (Всё так). Это есть верно. Это есть стратегия! Потому русский солдат и дерётся до последней капли крови, а не до первой. Как многие из наших союзников. Иваны себя не жалеют. Много потерь допускают? Сие очевидно… Здесь я скажу: солдаты на фронте платят за бардак в тылу, суету в Главном штабе. Но если представить равные условия… Тогда не приведи Бог сойтись в штыковой атаке с русской пехотой, а в сабельной – с казаками… Не хотел бы читать письма, которые вам, моим офицерам, пришлось бы писать матерям павших… Но моё кредо незаблемо: без крови нет побед! Это есть высшая цена успеха, эквивалент! Воинская судьба благоволит тем, кто платит. Не скупясь, мой дорогой Бюлов! За что те, кто проигрывают войны, называют её шлюхой. Я так не скажу. Скажу: она очень расчётливая дама! Получше запомните это поле, господа…
Свита разъехалась к местам службы и дислокации после того, как фон Франсуа отдал строгое распоряжение: русских собрать всех до одного, похоронить в общей могиле при воинских почестях.
СУВАЛКИ
Вчерашнее поле боя, где схлестнулся арьергард русской армии с наседавшими германцами, всю ночь кропило холодным дождиком. Сентябрь приканчивал лето. Утро просыпалось без солнца. Горько пахло увяданием осени. Крепчающий ветерок сбивал с деревьев и кустов обильную влагу. Адъютант неловко обошёлся с зонтом, генерал пехоты фон Франсуа, недавно назначенный с командира корпуса на восьмую армию, недовольно поёжился – капли слезой упали ему на худые щёки, затекли за вспушённые «кайзеровские» усы. Намачивая сапоги, пошли по обильной росе.
- Да, да… Их можно во многом винить, только не в скупости, - задумчиво произнёс командующий, словно для себя. Видя, что не все офицеры расслышали правильно его вердикт, повторил громче, указывая стэком на падающий к долу ручьёвый луг, который явно претендовал на полотно, достойное кисти Верещагина с его «Апофеозом войны». Яркая отава клевера и полоса некошеной люцерны у опушки были сплошь усеяны убитыми.
- Взгляните, господа, все рода войск представлены: кавалерия, пехота, гренадёры, о, даже казаки, если не изменяет мне память…
- Судя по маркировке на погонах нижних чинов, - адъютант услужливой репликой спешил сгладить промашку с зонтиком, - мы наблюдаем казаков четвёртого полка Сибирского войска, экселенц…
- Благодарю за справку, Вельш… Итак, мы видим насколько широко и щедро представлен состав армии противника, не так ли, господа? Ваши соображения?
- Русских заставила раскошелиться германская артиллерия и пулемёты! Глупая славянская говядина, в любом мундире – пушечное мясо! Держу пари, что при такой расточительности мобилизационный кошелёк их царя быстро опустеет, и через три-четыре месяца мы будем праздновать счастливый конец компании…
- Барон, - генерал намеренной гримасой выбросил монокль, - я был бы счастлив, когда ваши керасиры были бы столь расторопны в атаках, как вы, их командир, на скорые выводы…
В группу офицеров явилось замешательство. Армейский штаб, видимо, изучил пока не весь арсенал настроений нового командующего. Барон Герхард-Отто фон Бюлов, командир гвардейского конвоя, ожесточённо натягивал и без того тугие краги, яростно уминая пальцы в скрипящие кулаки. Всегда заметный шрам от дуэльной рапиры теперь невидимо слился с досадной краснотой лица. Оскорбительным звучало язвительно-сослагательное: «были бы»…
Наискосок пройдя опушку, внимательно оглядывая привычные жертвы войны, командующий остановился с краю и обернулся к полукругу свиты, обводя каждого оценивающим взглядом.
- Здесь лежат солдаты Самсонова. Похоже, его последний резерв. Кого смогли собрать для прикрытия отступающих. Герои! Да, да, именно: герои! Дайте мне десяток таких дивизий и пару-тройку казачьих бригад… При немецком порядке в снабжении я через месяц повышибал бы двери во всём этом европейском борделе. От Парижа до Лиссабона. Одним глубоким рейдом…
На последних словах офицерская группа вздрогнула: неподалёку совершенно неожиданно жахнула очередью гаубичная батарея. Расчёт генеральского бронеавтомобиля подъехал ближе. На молчаливый взгляд генерала успокаивающе кивнул артиллерийский оберст. Всё как надо, дескать…
- Спросите меня: почему такие оценки? Я - битый пёс, друзья. Или – как это у русских? – стреляный воробей! И мои суждения не скоропалительны, - генерал ещё раз нашёл взглядом взбешённого оскорбляющим вниманием фон Бюлова, продолжил раскачиваться в любимой стойке с пятки на носок, вращая стек за спиной, - кстати, у прусских дворян мало красноречия. Его больше в наших южных землях, откуда вы барон. Очевидно, туда много дует из Италии. Где каждый второй ритор либо вагант, а стОящих солдат на роту не сыщешь. Отметьте себе, ротмистр…
- Всенепременно, мой генерал! Позвольте вопрос: не много ли времени уделяем тактическому эпизоду?
- Вот как? Эпизоду? Я сказал о щедрости, о том, что у противника нет скупости. Алль зо! (Всё так). Это есть верно. Это есть стратегия! Потому русский солдат и дерётся до последней капли крови, а не до первой. Как многие из наших союзников. Иваны себя не жалеют. Много потерь допускают? Сие очевидно… Здесь я скажу: солдаты на фронте платят за бардак в тылу, суету в Главном штабе. Но если представить равные условия… Тогда не приведи Бог сойтись в штыковой атаке с русской пехотой, а в сабельной – с казаками… Не хотел бы читать письма, которые вам, моим офицерам, пришлось бы писать матерям павших… Но моё кредо незаблемо: без крови нет побед! Это есть высшая цена успеха, эквивалент! Воинская судьба благоволит тем, кто платит. Не скупясь, мой дорогой Бюлов! За что те, кто проигрывают войны, называют её шлюхой. Я так не скажу. Скажу: она очень расчётливая дама! Получше запомните это поле, господа…
Свита разъехалась к местам службы и дислокации после того, как фон Франсуа отдал строгое распоряжение: русских собрать всех до одного, похоронить в общей могиле при воинских почестях.
Спасибо сказали: Таран, Нечай, Андрей Машинский, evstik, Полуденная
- аиртавич
- Автор темы
- Не в сети
Меньше
Больше
- Сообщений: 454
- Репутация: 44
- Спасибо получено: 2515
04 сен 2022 11:22 - 06 сен 2022 15:11 #47607
от аиртавич
Мы жили по-соседству
Глава 1.
Припоминается время 1950-х годов. Не так давно закончилась война. Умер Сталин. Уже писался доклад двадцатому съезду, интеллигенция грезила оттепелью, пролетариат радовался отмене карточек и снижению цен. А что в деревне? Далёкой, сибирской, к примеру?
Было трудно, бедно в смысле материальном. Одно согревало и светило – детство, молодость, надежды на лучшее. Были и другие радости, конечно. Находили даже в малостях. А как иначе? Ведь если упереться в корыто, ничего не видя дальше жратвы, - захрюкаешь через годок-другой… Мы жили другим, жили просто. С мозолями в буднях, с весельем на редкие праздники. И хватало, не жаловались.
Наш пятистенок и изба соседей срублены угловыми, накось через улицу. Центральную, прямую с юга на север. На север улица уходила до камышей и осоки совместного устья речки Пра и яра, впадающих в Большое Аиртавское озеро. На южном конце в старое время упиралась в берёзовую рощу по-над яром. Когда её вырубили первопоселенцы, заканчивалась невдалеке от соснового леса, который звался Бор, Борок. Это уже при нас, в 1950-е. На северном конце улицы обитали Озёры, озерчаны, в центре – Вокзал, на противоположном – Мордва, мы то есть.
За сто лет до того Аиртав значился казачьим посёлком станицы Лобановской, строился по атаманской шнуровке, строго и прямоугольно. Чёткими порядками – четыре двора в улицу, два – в проулок. В 1910 году (некоторые считают – с 1907 г.) высочайше объявлен станицей, но порядок застройки, есественно, остался прежним. Поэтому места жилищ, если их уже нет воочию, угадать нетрудно. Судя по пустошам, домов кругом, что по улицам, что по проулкам и даже за яром, который тёк только весной на наших задах, находилась уйма. Бывало, два двора стоят, двух нету. А то из трёх – один. Пропали…
За другим яром, впадающем в речку со стороны Лобановской грани, то есть, с востока, пустых мест тоже хватало. Бывало, идёшь по улицам – там кто-то жил, там… Про кого-то помнят, а кому-то уже – полный аминь… Ровно и не теплили очагов, не свивалось здесь простое человеческое счастье.
А ещё, сказывают, на той стороне штук пять ветряков хлебушек аиртавский смалывали. Это помимо водяной. На выгоне около Лысой сопки и Серых камушков, возле могилок – это западная сторона, стояло ещё десятка полтора мельниц. Две последних мы застали ребятишками, катались на ветрилах, лазили по пыльному нутру высоких срубов. Колхозу ветряки и водяная не понадобились, пустили электрическую, на ток свезли огромные деревянные валы – остатки былого ремесла и насущных надобностей. Все иные причиндалы исчезли. Даже жернова.
На старых назьмах бывших дворов выбухивала страшенного роста конопель, никому, кроме пацанов, уже не нужная. В пахучих зарослях игрались «в убит» ( в войну), молотили семена фуражками, ловили «поршков» - молодых зарянок, матеря их грусто распевали долгими летними закатами.
В амбарушке, помню, находил станок для мялки стеблей, деревянные чесалки, похожие на конские гребешки для грив и хвостов. Ими вычёсывали кострыку.
В «ранешно время» из семян конопли давили масло цельными, баушка сказывала, цибарками. Стебли тоже пускались в дело, их возами замачивали в речке, аж рыба соловела, казачата черпали пескариков и вьюнков руками. Окуньки попадались, карасики. После мочки и трёпки-чёски из поскони ткали дерюгу, шили мешки, а кто и щеголял в портках, обдирая до крови коленки наигрубейшим «сибирским шёлком».
Много забылось, немало и помнилось в те годы. От тяти, от баушки, соседей старших. Бывшая станица обращалась в медвежий угол. У жителей - три выбора, три пути. Одна часть оставалась на родчей земле. Молодёжь настойчиво уезжала. Третью часть - стариков и хворых - выносили ногами вперёд за Варфалино болото, так у аиртавичей шифровались могилки.
Глава 2.
При колхозе «Урожай» за нашим домом, ближе к Борку, находился «общий двор» со скотиной в заплотных базах. Тут же – саманный пятистенок навроде сторожки и конторки бригадной. Тилипались колхозники за баранами, за кастратами, за курями и прочим, на что партия укажет. По-старинке: вилы, лопаты, брички да сани, кони да быки…
Когда курей держали, они нам огород едва не кончили. Даже картошке доставалось от вечно рыскающей колхозной птички. Пером чисто белые, крупненькие. Соберутся - ровно сугробы. По осени ор петушков разносился во всю ивановскую. Куда девал мясо советский Хап Халапыч – неведомо. Аиртаву крылышка не доставалось. Аккурат после птичьего нашествия, тятя порешил заменить обычный плетень высоким штакетником из тёсанного топором тонкого жердовника. Менял пролётами, хлопот достало года на четыре. Периметр у двадцати соток с гаком – не халам-балам. Пока городил, кур пришла команда извести. Извели. В те годы под козырёк брали дисциплинированно…
Дальше, по соседскому порядку, через пустошь, где бузовали конский щавель, лебеда и паслён, ютилась в избёнке без двора не старая ещё Грибаниха. Грибанова или Грибановская, уже забыл. На Рождество хаживали к ней «славить», на Пасху – «христосоваться». По-вдовьи чистенькое жильё, на земляном полу половички, вязанные из тряпочек. В некие зимы волки, кончив очередную хозяйкину Пальму, едва порог не грызли в отчаянности. Рассветами выли на сугробах, чуть отбежав от околицы. Особенно в войну, однако и в пятидесятых пошаливали крепко. Потом уж за серых взялись бывшие фронтовики…
Саманка на общем дворе осталась в памяти ярким пятном. Она считалась штабом, куда мы слетались после школы и тягучих взрослых «планёрок». Шубутились, потягивали ещё дымящиеся окурки, по команде дежурного с удовольствием натапливали плиту, отвозили назём на быках, жарили пшеничку, горох, резаную картошку. Лишь бы дозволил одним тут похозяиновать. Свинец плавили, пугачи делали, да мало ли… Воля казаку дороже злата!
Жизнь удавалась во многих смыслах, пока матери штаб не разорили, унюхав опасность пребывания на общем дворе. Буквально. Махорка и самосад пропитывали не одну одёжу, ядрёный духман изо рта разил за версту. Попались неосторожные малята-шмакодявки, а взялись за большаков. Дежурный понужнул нас от саманки, замок вешал. Закатилось мимолётное счастье пацанское…
Вскорости сверху зачали шибко близить деревню к городу. Тятя, грит, ажник не поспевали. Штаны лопались от широкой поступи. Колхоз «Урожай» приказал долго жить. Вскорости Микиту убрали. Хрущёва. Тогда ясно стало, что высшая стадия человеческого счастья наступит, когда свинья на белку залает…
Аиртавичей оформили по новому классовому статусу - рабочими совхоза «Комаровский». Совхозу «общий двор» показался отрыжкой, на «баланец» не взяли, развалили, чтоб с инвентарного учёта снять. Доски, всякий строительный шурум-бурум куда-то свезли. Саманку, правда, оставили. А что? Нормальный дом, на две большие комнаты, по-моему… Приспособили под квартиру. Там Петро Крахмалёв жил с молодой семьёй, потом агроном-казах. Последний факт для Аиртава редчайший, а вообще-то единственный. Чтобы в полеводстве казахи работали. Позже, помню, приехал джигит, освоивший трактор. Ещё позже прислали парторга, но это уже по национальной разнарядке. «Хазяин страна» как-никак…Следовало обозначить. А так в коллективе – русаки все, потомки сибирских казаков. В обеих полеводческих бригадах. Агронома прозвали «Не хандри» за постоянную присказку в речи. Вообще-то, хороший был человек, семья тоже. Прожил недолго, после похорон - родня уехала, дом сравняли с землёй. Подпола не было, потому и ямки не осталось. Тогда же, может чуток позже и Грибаниху увёз сын ли, дочка.
Так мы оказались крайними на центральной улице неумолимо пустеющей станицы. Кстати, дореволюционной численности дворов и населения Аиртав не достиг даже в лучшие, брежневские, годы советской истории.
Стали жить в отделение №2 совхоза «Комаровский», а после очередной реорганизации – в совхозе «Шалкарский» под тем же номером. Родители тростили сыновьям с младых соплей: учись, варнак, не то угораздит быкам хвосты крутить. «А сам, тятя, почему здесь?» - интересовался наследник. Тут же схлопатывал по шапке за дерзкий вопрос, в Аиртаве звучащий укором. И повторял проторенный родителем путь: восемь классов, Лобановское училище механизации, трактор с комбайном. Или короче – шёл «на базу», т.е. в животноводство, непобедимый и вечный «ударный фронт» советской деревни. Кто побойчее – заканчивали автошколу ДОСААФ, садились в престижные по сравнению с тракторными кабинки грузовиков. Кому везло – устраивались в номерную Кокчетавскую автоколонну, где с квартирами очередь веселей продвигалась, чтоб потом наезжать к родне городскими гостями. Жить в Кокчетаве – это был высокий статус!
Никто особо не удерживал, комсомол пытался мямлить о том, чтобы «всем классом остаться на производстве» да кто кого уже слушал? Бежали массово и бойко. Клуб в будний вечер – шаром покати. Случалось, у бильярдного стола с треснутыми шарами сыграть не с кем. В субботу молодёжь наезжала, по летним отпускам к родне… Тогда повеселей. А так – везде пустые хлопоты.
Хотя место, в смысле природы, предки нашли для проживания сказочное. Курорт! Родимый казачий край, Синегорье. Три озера под боком – Большое Аиртавское, малый Аиртавчик, Глухое. Чуть далее – Лобановское, Белое, Имантавское, Арыкское… Сопки в соснах, березняки да осинники, чернотал да ракитники, покосы, пашни - глазом краёв не взять…
Глава 3.
Фамилия соседей – Максимовы. По-уличному – Пановы, ПанЫ. Сам – дядя Пашка, Павел Маркович. Сама – тётя Надя, Надежда Прокопьевна, по себе (в девичестве) – Вербицкая, по-уличному Бухрякова. Коренные аиртавичи, от казаков-первопоселенцев со Старобелья, далёкой и забытой Харьковщины. Семья сборная, что не редкость после недавней войны. После первого брака у него – Вовка, Толька, у неё – Колька (от погибшего отца-краснофлотца Куликова у парнишки осталась карточка и личное прозвище – Кулик, у т.Нади от первого мужа – песня навзрыд: «когда наш эсминец на рейде стоял, матрос там с любимой прощался»). Росли в семье двое общих – Шурка с Пашкой. Пятеро сыновей. Последние – мои дружки, а первые – старше. Вовка вскорости ушёл во взрослую жизнь где-то в Свердловске, ли чё ли. Кулик женихался уже, бритвой отчима нас пугал, когда брался скоблить подбородок под нашими восхищёнными взглядами.
В колхозе Пан трудился сдержанно, Паниха – крайне спорадически, разве по субботникам и воскрестникам, в сенокос – реже. Ещё - на току в уборку, зернопулем пшеничку веять или погрузчиком Родине урожай сдавать. Не по сознательности, думаю, на покос и ток ходила, а ради выделяемых сена да азатков. В зиму ягняткам похрумать и курям сыпануть.
Привычное у семьи занятие – катать пимы. Отсюда доходы и траты. Пал Маркыч навыки взял от тестя, старого Бухряка, огромного мословатого деда Прокопа Вербицкого, тугого на оба уха и всячески лохматого. Прокопьевна мастерством владела с детства.
Жили Паны легко, с заботами на один день, нередко – искромётно. Что мне очень и очень нравилось. Как загуляют - страсть! Готов был к ним переселиться, хотя мама серчала: что ты у них всё трёшься? Не мог объяснить, но сердце тянулось…
Изба у них – обиталище вольных людей. У нас не разгуляешься, ходи на цырлах даже на первой половине. Обычно мы на печи вертелись, и то, пока Ефремовна не залезет. В кути – она с мамой управляются и вообще там казаку незачем отираться. Стол дают уроки делать, про другое забудь! Для игр – пол, летом – двор и улица. Попробуешь за рамки выйти – баушка сразу, как кошка в дыбошки: куды на стол с гамном прётесь...
Нехорошим словом прозваны наши с Сашкой – он и есть мой братка младший - игрушки тогдашней поры: подшипники, черепки, бабки, проволочки, тюрючки... Что сыскал, скалякал, тем и играйся. Из особых запасов предметы гордости – всякая занозистая да колючая хрень из чурбачков с гвоздями, что у тяти натырил либо сам из заплота вытягнул. Всё с улицы добыто, нередко и с назьмов, куда хозяйки валили ненужный хлам. За «валюту», помню, ходили осколки посудного фарфора с каким-нибудь затейливым золотым ободком и яркими будто живыми цветками.
В горнице только спать полагалось. На полу играть давали, но там – дорожки, круглые половички из цветастых тряпочек настелены. Скатаешь, поиграешься, а потом забудешь на место расстлать – выговор, нагоняй и вывод: более не шевельти! Оно и так. Мама порядок любила, чистюлечка наша! Кровати застелены, на родительской – штабелёк подушек с мамиными вышивками гладью, венчает который шитая атласом «думка» с кисточками на углах. А ещё синеет-голубеет «конёво покрывало» с тканым рисунком и подзором ниже свеса – шик сельских хозяек.
На кровать и дунуть нельзя, не то что игрушкой поелозить. Кругом рукоделье (мама и на заказ исполняла), цветочки, выбойки - на занавесках, наволочках и скатерти, кружевные салфетки на шкапчике и божничке. Только на сундуке баушки Поли в углу около голландки, под вешалкой с одёжой на выход, можно бы расположиться, но чуть брякнул – баушка ворчит, она сутками нас дратует-воспитывает.
В общем, ежели рассудить, то ночевать есть где, кровать напополам с браткой, а вот дома стОящего у меня нету. Зато у Пановых – красота, особенно когда мать с отцом куда зашьются. Такой уровень воли особенно ценился у казачков лет десяти.
Глава 4.
Через двор, куда входишь в щелястые и схилённые ворота, (калитку давней весной упёрло притвором к земле, не открывается), попадаешь в сенки. С каменной приступки из двух широких лещадей (гранитных плит), отворяешь обитую кошмой дверь.
Тут тебе открывается обзору изба за высоким, чтоб холодом меньше дуло, порогом. Сибирское жильё, очаг. Помещением поболе любой из наших комнат в пятистенке, даже без замеров видать. Слева, на шаг от косяка в сторону поперечной стены простирается русская печь. Тянется в длину на две трети самой избы, оставшаяся треть – бабий кут. На боку печи – две приступки из плах в две ладони шириной, по ним подъём на просторную лежанку. Её помазать давно не грех, глину мы вышоркали до кирпичей пода. Да всё «нековды с вами», ссылается безбедная хозяйка.
Прежде чем описать соседскую избу, напомню общие правила устройства казачьего жилища. В нашем доме они более соблюдены. Четыре вещи сразу отмечаются: печь, шкапчик, стол, лавки. Начну с лавок. Заведено так… Долгая лавка врубливается вдоль поперечной стенки, коли глядеть от порога. Числилась женской. Баушка и мама на ней устраивались рукодельничать. Тут светло, через узкий простенок - сразу два окна. На лавку садились обедать женщины и дети.
В красном углу под божничкой к долгой примыкала короткая лавка. Она - тятина, рядом садили гостя, ежли нагрянывал, а в будни – старшего сына. В этом же углу – стол.
В кути – кутная лавка. Она поуже и ниже. На неё ставили вёдра с водой, горшки, кастрюли объёмистые, под ней размещался женский шурум-бурум. В углу располагался шкапчик с посудой для стола.
Слева, сразу от порога (если печь на правую руку) – коник. Иногда сколачивали ларь. Считался мужским местом, но у нас был общим. В ларе и мамино, и тятино «хозяйство» вперемежку. Отдыхал на конике один тятя. Мама, если можно было вздремнуть днём, шла в горницу, баушка – на печь. Нам – высоко, бывало, летали как гоголята с дупла, бились об пол до нешуточных ссадин.
Лавка у двери справа, впритык к печке, была короткой и прозывалась «нищей». Плаху многие заменяли крепкой скамейкой, куда ставилась шайка под рукомойником. На неё мог усаживаться гость, явившийся сам собой. Мама указывала нам быстрей принести для человека стул с горницы, если тот не хотел раззуваться. Приглашала: пересядь, не сиди как сирота казанская у порога. Или не указывала, если ходок ей не шибко показался. Тем самым давала понять: шибко не рассиживайся тут… Баушка говаривала, чтоб без приглашения хозяев дальше матки мы не зашагивали у чужих. Попросят – располагайся, а не скажут – сиди у порога, жопу прижми. Конкретная была наставница…
У Пановых порядок соблюдён, однако с особенностями, которые объясняются у них особым назначением предметов. К печи приставлена широкая скамья. Плотник небольно заморачивался. Даже фаску не снял. На седушке выпирают потеси, одно сказать: топорная работа. Зато увесисто, приземисто, крепко. Как требуется для пимокатов. К дверному углу на ершовом кованном гвозде навешен сливной рукомойник, стоит шайка, есть рукотёрка на берёзовом крюке с выскочившим сучком. К полу присобачено кольцо, чтоб привязывать телёнка, обычно в феврале-марте-апреле, когда на улице волков морозь.
Грубка впритык с печью. Чело отвёрнуто в куть, с порога не видать, что парится, варится иль печётся. Здесь же небольшой ставец с мелкой посудой. От него - кутная лавка повдоль глухой стенки, полка для посуды.
Сбоку чела в уголку приставлены «струменты» Надежды Прокопьевны. Сковородники, деревянная плоская лопата хлеб вынимать, заслонка, ухват, кочерга на берёзовом черенке, жестяной совок, банный голик заместо помела, гусиные крылышки золу на шестке мести...
Первоначально стоял голбец, нависали полати. Однако спальные причиндалы Пал Маркыч убрал. По производственной необходимости. Мешали с шерстью работать да и пылюги там скапливалось – задохнёшься!
Правая долгая стена с одним окном в проулок стыкуется с красным углом и божничкой, где тоскует стемневший от времени и пыли лик. За иконой лежит – нам всё известно! - припрятанный от лихого глаза увесистый медный крест и треугольник единственного д.Пашкиного письма с фронта. Строчки «химического» карандаша местами выцвели, а где в разводах, кто-то сырым капал… Разглядеть удавалось одно место, где пишет, чтоб «кустюм мой Настя продала, ежли деньги вам сгодятся».
Стена наспроть дверей обращена на закат, имеет окна на улицу и лавку на всю длину.
Мебель обиходная. Стол с некрашеной столешницей, помню, крытый клеёнкой с картинками на тему «Битая дичь». Коричневых тонов натюрморты по соломенному полю. На серёдке самобранки изображение вышоркано, внизу угадывается поднос с тетёркой, куропашками и рябчиками в перьях. В другом месте - оттиск ненашенской дичи при длинных хвостах. Потом в школе догадался: это были фазаны.
Глава 5.
Коль помянул про стол, то надо сказать, чем соседи животы питали. Прямо если, то трапезный лист (меню) хозяйка практиковала весьма незамысловатым. Кашеварила тоже без затей: как скипело, так и поспело! Зимой – щи на квашеной капусты или гольный супец. Когда с бараниной, с говядиной, но чаще попадала свинина. Поросят в Аиртаве многие держали. А вот телят-годовиков или овец – редковато. По той причине зимой - сплошная поросятина. Только по осени ёдывали молодь курей, гусей, с годами и уток, когда стали выращивать.
А Прокопьевне за валенки хозяева давали товар, из имеющегося в сенях. В разных домах - разное попадалось. Так что с мясным довольствием у Пановых было разнообразнее, чем у многих. Почему щи? Потому что свекла у соседей не росла. Зимой они огородные жерди и колья стапливали, весной как грядки сеять, ежели скотина картошку едва не вытаптывала? В то время свиньи запросто по улицам ходили, телята так же, гуси-куры, коровы после стада…
Поэтому в огороде у них всегда скудненько. Картоха да несколько подсолнушков. В углу нечаянно зацепился хрен. Ни морковки путной, ни гороха, ни огурцов, про мак и бобы, тыквы всякие не поминаю. Как и про свёклу, а без сего приварка борщ – не борщ.
Частенько по сравнению с нашим столом, Надежда Прокопьевна, опять же, у своих клиентов разживалась рыбкой. Тогда либо жарёха на большой глыбкой сковородине, где шкворчит подлива с крупным луком, бульбой напополам, красным перцем. Схлёбывали со сковородины ложками, вымакивали хлебом, стойко и напоказ вытерпливая перечный зной. Под одобрительные усмешки дяди Павла.
Варилась на плите уха или щерба, где юшка приправлена и картошкой, и пшеном. В печи пеклись и рыбники. Престрашные по нонешним меркам, на цельный хлебный лист. Сготовлено - за ушами трещит! И то: везде хорош аиртавский сетевой окунь-пятипёрстник! Однако и умелицей была тётя Надя! При этом замечу: не рылась в кулинарных рецептах, готовила машисто, на скорую руку, бесшабашно, как и жили они семьёй. Чую и догадываюсь сейчас: сподобил бог отведывать в детстве блюда старой казачьей кухни, завезённой первопоселенцами. Бухрячиха переняла от матери, та – от своей, и всё использовала т.Надя.
Ну, скажем, мясной бульон… Простой навар, кто не едал? Но такие, как у Панихи, мне по жизни редко попадались. Особенно из покромки (мясо на рёбрах). Удивительный заварганивала консоме. По запаху, по вкусу хлёбова и варева. Страсть!
Я балдел пацаном, хлебая навар у них из общего чугунка деревянной щербатой ложкой. «Люминиевые» не катили (как сейчас говорят), поскольку блюда в их семье обычно съедались за раз, подавались с пылу-жару, а металлической ложкой губы сожгёшь. Черпали в очередь, подставляя под капли ломоть хлебушка. Пока дойдет – дуй, остужай, глотай. Мясо подавалось в деревянном корытце. Если куском фунта на три-четыре, тогда т.Надя предварительно нарезала на шестке. Если мосол, тогда сосед крошил обрезь ножом на столе. Срежет в чашку, посолит – налетай. Кость доставалась особо. Обычно Пашке – младшему, которого обслуживал старший брат – хрящики обрезал, что зубами пацанёнок не ухватывал, мозг из мосла выбить, скормить огольцу.
Незабываемое… Да и как забыть? Ну, к примеру, когда из сковороды Пал Маркыч жвакнет пред тобой прям на дощатую столешницу (клеёнку убирали в таких случаях, не знаю почему) или кусок газетки горячего окуня. Целиком, с разрезами на боках, в кольцах лука! А на лету успеет сказать: этэто ладно клюнуло у соседа, поглянь!
По блюдам – первое там, второе, третье – хозяйка голову не забивала. Щи похлебали, тут и мясо тебе, как уже рассказывал. Картошку, рыбу нажарили – ешь да отваливайся, стол и повариху благодаря. Третье – чай, заваренный в прокопчённом чайнике литров на семь-восемь. Он громоздился на плите, подходи, наливай, сколько хочется. Помнятся металлические кружки, зелёные, с загнутыми чёрными ободками, со сколами белой эмали по дну. Что характерно: Пал Маркыч чай шумно испивал исключительно из алюминевой, круто заваренным кипятком. Плеснёт не полную, кинет щепоть заварки, даст настояться на кружкАх плиты – потом садится. Давал пробовать, но дужку пальцами не ухватить – накалялась. У него получалось. Притерпелся, наверное. В армии, в тюрьме. Кой-когда приспосабливал посудину на костерке, где-нить в затишке. Сам не объяснялся, мы не дотумкивались, потом старшие друганы объяснили: для чифира.
На заедки (десерт) случались конфеты, печенюжки, пряники. Но – редко. Ещё реже – компоты из сушёных ягод, свёкольник, кулага, довольно частые у нас дома. Зато летом у Пановых в сенках на холодке стояла регулярная кадушка с долгоиграющим квасом. Туда периодически опускались специально испечённые тёмно-коричневые ковриги для закваски. Менялись также вишнёвые венички, смородиновые прутики, в кадушку иной раз опускались пучки польскОй (не из Польши, а с поля, дикой) мяты. Поднимешь, бывалоча, крышку, черпанёшь играющую влагу, хватишь чеплажку шибающего в нос пития… До того здорово! Настоится – вовсе дух забирает, долго отзывается в довольном брюхе. Когда не стерпишь кислоту, лицом дрогнешь – пацаны спрашивают: Москву видать?
Частенько прибежим из лесу ли, с озера голодные, дома никого. Беды нет. Толик грамотнее нас – он делал тюрю. В миску лил квас, крошил хлеб с луком… Для нас тако – долго и канительно. Пластанёшь от ковриги ломоть хлеба, черпанёшь пановского квасу да садишься на брёвна у двора. Уплетали за милую душу и вновь как огурчики: пионер всегда готов!
Глава 6.
Насколько понимаю, кормилась их семья «с колёс». Особых припасов не готовили, кроме картошки, которая сладИла, поскольку регулярно подмерзала в подполе. Не мудрено. Завалинку летом разгребали ушлые куры, хозяева плохо подсыпали её осенью, а то и вовсе не заморачивались. И ведь не горевали!
Обычная ситуация: снег летит, а у Панов запаса дров ни полешка, сенцо кончается. Даже я, послушав тятю, доходил умишком: лучший корм на весну бы оставить, а до Никольщины - Николы Зимнего (престольный праздник станичной церкви и, кстати, войсковой праздник сибирских казаков) на соломе подержать скотину. Опосля до Крещения, примерно, к соломке подмешивать сенца. А уж потом расчинать стожки полностью.
Никакого уныния! Павел Максимов волоком притащит трактором три-четыре огромные берёзы, их и ширкают цельну зиму. Дрова с них сырые, плохо зажигаются – растапливают, как уже поминал, огородным пряслом. Причём, и тут без морщин насчёт завтрашнего. Надо печку затопить – идут к берёзам и в огород. Обычно – это Колька и Толька, потом и Шурка, взрослея, начал подключаться. Сколько надо – напилят, поколят. Ни полена лишнего… Из прясла вынимают жердь или пару кольев – от винта! Запаливай!
Спальные места у Панов – на выбор. Стационар – печь, остальное убирается. Кровать то собирали, то разбирали, уносили в сенки. Чтоб не канителиться особо, стелились на полу всем подряд. Называлось – «по-цыгански». А что? Парочку навильников или оберемков соломы кошмой накрыть - перина, завалиться под тулуп да полушубки – чего ещё надо. Утром «постелю» скатал-развесил обратно, солому вместе с сором отправил в топку – порядок. И никакой стирки лишней. Простыни, пододеяльники, наволочки… Что заморачиваться? – жалел я маму, которая после работы часами мыла, шоркала, стирала, подсинивала-крахмалила, тарабанила рубЕлем пахнущие морозом бельё, постель и нашу одежонку…
Прибавить к действующей мебели в Пановой избе следует пару табуреток, невесть откуда взятый «венский» стул, пожалуй, и всё. Ах, ну как же… Скамеечка! Низенькая, сколоченная невесть кем и когда из нешибко строганных плашек. С неё так классно смотреть в приоткрытую дверку грубки.
Особенно по вечерам в зимние бураны, когда мы втроём в избе, и нам не по-детски одиноко. Даже Пашку не «пужаем», самим тревожно и робостно. В пылающем нутре плиты и гудёт, и вспыхивает. Взрагиваем при звуке и виде соскакивающих на прибитый к полу кусок жести пары-тройки алых угольков. Шурка схохлился на скамеечке, мы на коленках с боков жмёмся, тайком друг от дружки поглядывая на окошки в морозной искрящейся «шубе». Но – чу! Брякнула щеколда в сенках. Страх сменяется радостью – в клубах пара являются старшие пацаны. На чугуне алой от жары грубки мы печём пластики резаной картошки, жарим пшеницу или горох. Какие аппетитные запахи, а вкуснотище – за уши не оттащить, да под оживлённые разговоры и смех… Вернулась сказка! И вовсе не страшная.
Глава 7.
Действительно, изба Панов чаще напоминала цех, нежели жилище. Особенно, когда хозяин брался за работу. Свирепо, как и гулял.
Да, признаться, как всякий русский мастеровой Пал Маркыч Максимов был человеком пьющим. Регулярно – запойно. С неделю, а то и парочку. Потом, переболев и потишав до иноческого смирения, страдал, постился солёной капустой и квасом. Парился через день. Кончалась постная пора сутками жора – казак Максимов «брал тело», ел много и жадно, жирного и мясного. Что-то в себе «высчитав» или почуяв, набрасывался на работу. Тоже сутками, полагаю, с не меньшей страстью. По-честному, на износ…
Современные критики используют метафору – «на разрыв аорты»… Когда артистка или актёр выкладываются на экране, на сцене по-полной. Верю. Но ещё больше верю русскому мастеровому, который тоже есть творец «милостью Божией». Причём, творец вещей вполне материальных ибо его труд измеряем в зримых штуках изделий, кубах, гектарах мягкой пахоты, в тоннах и километрах… Когда отойдёт рукотворный мастер от смуты в себе – физической и духовной, последняя – прежде всего! И схватится работАть.
(Интересное, составное слово великого нашего языка, который, как оказывается, сплошь и рядом намного умнее нас, его носителей).
Мощный глагол «работАть» – это моя несостоятельная версия - состоит из корней «раб» и «тать». То бишь, слово означает - трудиться, словно раб под бичами, и по-разбойному безжалостно, яко тать, разграбливая собственное здоровье, и самое жизнь – заодно. РаботАть – значит, трудиться истово, словно сотворяя последнюю молитву. Сколько их, беззаветных, помирало насмерть в житной борозде, за горном, валилось бездыханной грудью на верстак…
РаботАли до последнего, загнанные кнутом собственной совести, а не тягой к рублю. Ведь казнились же! Прогулял, обидел семью, обделил детишек – отрабатывай, грешная твоя душа! Потом и кровью мозолей выгоняй скверну. Оттого и пластались «на разрыв аорты». Тут я верую покрепче, чем вдохновенной игре артистов. Таков был и сибирский казак Пал Маркыч Пан в своём пимокатном ремесле.
Глава 8.
Зимний день года, к примеру, 1958-го. С уроков тороплюсь. «Куды опеть?» - риторически и с досадой сердится баушка. Родители на работе, она нянчится с трёхлетним Сашкой, моим братцем. Суть вопроса не адресная, а смысловая: зачем, и «скоко можно таскать»? Поскольку Ефремовна своим нестареющим сорочьим оком видит, а если не видит, то нутром чувствует, как сую в карман пирожки с картошкой, утащу четвертинку сала с полки в сенках, достаю луковицу из-под лавки в кути либо иную тарную снедь. Для Шурки. На уроках сёдни его не было Он, поди, голодный дома сидит.
После недавних морозов – отпустило. Оттепель, сыровато, к пимёшкам снег липнет. Ночью мело. Проваливаясь в сугробе выше колен, пересекаю улицу накось, ко двору Пановых. Засекаю над баней урывистый дым, его пригинает к низу, мотает из стороны в сторону, сдувает к речке. Стало быть, аврал идёт, оттого Шурка не в школе. Занят делом – раз, дополнительно с Пашкой сидит – два. Мать с отцом - в усиленном процессе, катают.
Ворота занесены, не пройти. Есть запасной вход, во двор попадаю через калитку с огородчика, её не приметает, ежели вьюжит с восходней стороны, от Лобанова, либо с полуденной, как сейчас. С тёмного угла взмыкивает Рябуха. Оборачиваясь ко мне, на свет, сверкает взорами из навозной полутьмы стойла. Наверное, непоенная с самого утра. Или с вечера нежрамши….
Колодец - у нас, тёти Нади через улицу надо ведра три-четыре нести. Рябуха выхлестает, бычишко, овечки макнутся… Две ходки на коромысле. Но сегодня работа не отпускает, «горячий цех», непрерывное производство. Старшие парни в школе лындают. Хоть Шурка при деле. Ему «тожеть нековды». Корову управить некому. Обойдётся, не цаца.
Захожу. Точно! Сосед мой разлюбезный чешет шерсть, турзучит братца-огольца, чтоб не мешался под ногами, обучает на будущее личным примером и устным словом. Пашке летом шесть будет. Принесённый гостинец-пирожок для малого кстати: уселся, наконец, рот набил. Шурка свой зажевал. Он меня на год старше, но с первого класса учёба не задалась. Остался на второй год. Это к лучшему: меня, говорит, дождался. Не поспоришь, теперь нам веселей в один класс топать от самой Мордвы. Ему девять лет, он спец.
Скамейка от печки отставлена, шайка из-под рукомойника снята на пол. Оседлал рабочее место – сырьё подрабатывает, матери готовит полуфабрикат. На другом конце скамейки закреплён кусок доски, подбитый транспортёрной лентой и с торчащими через неё гвоздями, концы их загнуты по ходу, как бы «от себя». В руках работничек держит чесальник – обрезок доски с ручкой и тоже с лентой и гвоздями, концы которых загнуты противоположно – то есть «на себя». Такое вот устройство чесалки.
Шурка подтягивает очередной мешок с заказом. Там – фунта три белой шерсти. На детские или женские пимёшки, скорей всего, судя по весу и окрасу. Сначала теребит, выбирает репьи, хахаряшки (прилипшие катышки помёта) и прочий сор, всё летит на пол. Затем кладёт пук на чесалку, дерёт шерсть движениями «на себя», прижимая обрезок с ручкой левой рукой. Куделя тянется меж гвоздиками, расчёсывается подобающим образом. Через пять-шесть движений, в зависимости от качества шерсти, парнишка собирает клубок, раскладывает на гвоздики и повторяет операцию до полного вспушения. Готовое сырьё складывается в отдельный ворошок рядом с мешком, чтоб не перепутать.
Пока Шурка уминал пирожок, вызываюсь помочь. Со стороны работа простая, лёгкая. А как сел сам – чесалка скачет, шерсть комками крутится, волочиться не желает… Мастер учит с полным ртом: на край дави, сперва на тот, потом сюда нажимай. «От, б…дь, безрукая!» - это он всё съел, сердиться начинает на непутного ученика. А мне как? Признаться, что силёнок не хватает? Чем-то отбрехиваюсь, отдаю «струмент».
Берусь теребить. Шурка отдал другой мешок. Читаю записку, где указан заказчик чёсанок, исходные данные: шесть фунтов с «походом» (довеском), номер колодки, сделать к Сретенью (15 февраля). Видать, не местному человеку заказ. Паны все ноги в Аиртаве профессионально знали по размерам и «взъёмам», то есть формам ступней. Для чёсанок люди давали шерсть получше, чем для рядовых пимов. Колодка на пимах грубее будет, они жёстче от усиленной дозы кислоты. Но об этом – чуть позже…
Надо сказать, что в наших краях овечек стригли два раза в год: весной после стойла и перед зимой. Отросшая за лето «волна» считалась лучшим сырьём. А после весенней, я так понимаю, руно за зиму сваливалось, на стойловом содержании в шерсть набивалось больше сору, налипало «хахаряшек». Поярковая на пимы исключается. Однако бывало: подсыпали для весу, чем портили сырьё.
Вываливаю шерсть. Поярковая обычно раскатывается на полу, эта лежит цельной волной, прям видно, где руно на овечке лежало, и как его ножницами состригли. Добро! Растягиваю волокна, выбираю сор, его немного. Ладные выйдут чёсанки… Скоро руки чернеют от сальной грязи, жиропот называется, под ногами на полу растёт сугробик пыли. Работёнка та ещё. По мне так сходнее картошку чистить, да уж взялся за гуж…
Шурка довольный, работа ускорилась, принимается чесать мой натереблённый ворошок, а мне поручает Пашку. Пацан наигрался бабками на печке, просится на пол, а тут за ним глаз да глаз. Лезет, куда не просят…Скоро обед, пришёл Толька со школы, старший – Колька, где-то !заженихался». Пора: десятый класс, не хухры-мухры. Может и родители явятся – с утра зашились. Точно, прибыли. Садятся за стол, Шурка отнекивается: потом, дескать, с Колькой поем…
Глава 9.
Хватаем одежонку, во двор смываемся. Нам надо, край, блиндажи достроить в сугробах. Кубометры наворачивали, прорубая тоннели в плотном снегу. Здорово потом «в убит» играть. Так у нас войнушки назывались. Увы, Шурку скоро сдёрнули. Усадили за работу… Я тоже в избу сунулся, но понял – лишний, под ногами путаюсь. А тут ещё Толька. Вряд ли поиграть получится, захомутали дружка до вечера.
Кровать у левой стены уже убрана, на том месте прибывший Колян настраивает «контрабас». Будет бить шерсть, которую начесал братка. Толик управляет скотину на дворе. А Шурке «драть» следующий задел. Это ещё три-четыре заказа.
«Контрабас» или по-правильному «струна» - это громоздкое и большое приспособление, привешенное к стене. На вид - типа огромной пилы по металлу. Рама деревянная, а вместо полотна натянута тетива (струна) из витых бараньих кишок. Соседи режут если овец, Паны забирают требуху на выделку, сами тетиву делали. Видел соседку за таким занятием.
Так вот, по той самой струне Николай бьёт особым вальком (медиатором), струна сильно вибрирует, издавая басистый несколько гундявый звук, заодно вспушивает подбрасываемые на неё кудельки. Прям до состояния пуха. Здесь тоже не с бухты-барахты надо… Умение необходимо. Точно на серёдку следует бросать, ни много и не мало, чтобы шерсть не застревала на тетиве, наворачиваясь на неё. Глядеть, что падает на пол. Если попадается нераспушённая – это брак, надо исправить повторным набросом на струну. Заодно дать втык чесальщику, чтоб смотрел пуще, что руки рОбят…
Бить шерсть – операция из всех самая пыльная. Непривычному человеку и дышать в избе пимокатов нечем. У Пановых все «обстрелены», не в диковинку. В солнечные дни мы, бывало, игрались полосами пыли в косых лучах. Свет из пары окошек ярко подсвечивал жёлтым, пыль будто сгущалась и сколько там всякого кружилось…
Осознав плотный рабочий график друга, плетусь домой. Мне тоже пора садиться за уроки. Но перед этим - управить скотину. Сменить подстилу, что тятя рано утром сгондобил. Дать по чуть-чуть в ясли корове с тёлочкой, баранам. Потом намешать для ночной выдачи соломы с сеном, чтобы с фонарём не шарашиться. Принести воды, если станут пить. Вербочка с ведро оприходует, наверное, сёдни тепло. Это в мороз на поилово шибко не тянет…
Глава 10.
Назавтра - снова у соседей. Пал Маркыча в колхозную кузню с утра потревожили, теть Надя по клиентуре зафитилила. Так что ожидается шабаш, в это время можем поиграть на улице. Это хорошо. Однако в жизни даже амалых казачат полно перемен и не все они приятные. К горькому, ети его мать, сожалению…
Только закончил Шурка с супешником – прибыл Толик. Не успел брякнуть чугунком – дядя Павел заходит. От него пахнет угольным дымом. Помогал кузнецу оттягивать зубья для борон зиг-заг, провонялся. Аиртавичи дома в те годы одними дровами топили. Наскоро поели - ударная трудовая вахта продолжается. Шурка просит меня не раздеваться, выйти на улицу, на заготовку дров. Что ему от главного не отвлекаться. Думаю, пора сказать о топливной процедуре у соседей слегка подробнее…
Как понимаю, в семье Панов практиковался обык, каким в ранешное время располагали мастеровые казаки. Из тех, кто достаток обеспечивал ремеслом, а не пашней и табунками. Если не на сто процентов, то очень похожим образом. Сужу по реакции на жизнь соседей со стороны баушки Пелагеи и тяти, которые царя захватили. Они не осуждали. Даже обсуждали редко. Мотивировалось это устойчивым мнением: «кажный живёт как могёт» или «кажный по своему с ума сходит». Понимай: у мастеровых всё наособицу. Бывает, что и не слегка…
Скажем, дрова на зиму они никогда толком не готовили. Решали задачу авралом. В рядовых казачьих домах такое не дозволительно. Для меня, как только дорос до двуручной пилы, это стало нудьгой на цельные каникулы – ширкать с тятей на козлах всякий-разный сухостой, в основном осинник, реже сосняк, ещё меньше – берёза. Помню, мы сжигали до семи длинных и высоких, под поветь, поленниц. Каменного угля в бывшей станице долго не признавали.
Шурка с Пашкой и их старшие братья такой работы не знали. Глубокой осенью, после снегов и заморозков, решительный Павел Маркович волоком, как сказано ранее, притаскивал на гусеничном ДТ-54 пару-тройку престрашных величиною берёз, отцеплял перед избой повдоль проулка – то и были дрова на зиму.
Зашибись! По холодку, без мух и комаров, не в нудьгу и обязаловку, но в охотку для разминки и физкультуры! Так следует готовить топку. Сколько надо – отпилил, поколол, сжёг. На разжижку – жерди и колья с ограды. Потому что сухие. К весне у Максимовых городьба сжигалась полностью, огород открывался снегам, ветрам, скотине и птице. Да и хер с ним! Зато летом не тратишь золотое времечко! Так думал и завидовал я.
Поэтому зимний день, о котором рассказываю, для панят привычный. Берусь за колун, развалить пяток берёзовых чурбанов. Их намедни трудящая семья ненароком напилила явно побольше десятка. Не забыть, поинтересоваться: у кого из них и с чего ударил такой «ентуазизьм»?
Лафа, нам с Шуркой на улице не корячиться с пилой у занесённых буранами берёз! Сырые обрезки – беру потоньше, без сучков – легко отскакивает напополам. Пока пыхтел, освободился Шурка. Двинулся зорить огород, скоро вертается с увесистой жердиной. Тут же её - на козелки, распанахиваем двуручкой, колем. Довольно переглядываемся… Получилось три с лишним оберемка дров. Один сразу – в грубку, два – в печку, пусть маненько обтаят, подсушатся.
Растопка – это моё. Аж трясусь от древнего запаха горящей бересты. До седых волос дожил, а не расхотел, нравится. Чем? Поди, объясни… Особенно в детском возрасте. Полагаю, это кроется глубоко в человеке, может быть – в давних-давних генах. Запах тревожен и одновременно мил раздумьями о доме, как понятие – семейный очаг. Дымный аромат взывает к памяти, как и печальный зов журавлей, крик летящего над полем чибиса: чьи вы? чьи вы? А правда, чьи? Ведь точно никто не скажет. Примерно, догадываемся, что русские. И только…
Грубка разгорается, от бересты сосновые сухие полешки обволакиваются пламенем, жарче лижут стылую берёзовую колоть… Занялось. Поленья начинают тихо «запевать», то есть шипеть-сипеть, оттаивая. Иногда из какого-то из них может прорваться мелодичный свист. Мы с Шуркой догадливо усмехаемся и начинаем пугать Пашку…
Наконец, засунули его на печку – мы избу выстудили вознёй с дровами, а вдобавок по полу тянет от двери. Засопливет пацанёнок – Шурке втык и морока. Ведро холодной воды поставили на плиту. Тёть Надя велела согреть. Зябковато. Нахохлились. Обогреваясь, двумя чиликами сидим у плиты.
Толик, обработав несколько узлов с чёсанной шерстью, убрал, наконец, дребезжащую струну, отряхнулся в сенках от пыли, сел за уроки. Нам велел заткнуться, чтоб не «сипетели». Мы и так помалкивали, однако чтобы даже случайно не нарваться на шалбан умолкаем окончательно, завороженные к тому же пляской огня за приоткрытой для тяги дверкой.
Каждый - в раздумьях. О своём и очень, помнится, серьёзном. Как и полагается в 8-9 лет от роду. Думаю: почему у нас ни грубки, ни певучих дров нет? Это сколь многого я лишён! На железках плиты можно пластики сырой картошки испечь, пшеницу или горох поджарить, без лишних глаз – свинец в баночке растопить для пугача, грузил, да мало ли! А как раскалённый докрасна чугун светится в темноте! Как причудливо пляшут отблески пламени на потолке, если открыть один самый малый кружок! Кина не надо… Лишён!
Мама с баушкой топят у нас большую печку всякий раз. Сжарить глазунью либо подобное на скорую руку – мастырится на загнетке с кирпичами. Живого огня не вижу. Потому что от печи гонит баушка – неча тут парню делать. На загнетке чего увидишь за маминой спиной, а как прогорит – смотреть уже не на что. Была бы грубка… (Мечта исполнилась, когда уже стал большим: сложили и у нас плиту сбоку печи).
Дрова у нас завсегда сухие. Не сипят, пылают, только «разговаривают», если попадается сосна со смоляными «мешками». Дым с нашей трубы – мы бегали на улицу сравнивать, у кого вкуснее пахнет – смешанный, как и дрова. То чадной смолкой даст в нос от сосны, то горьким осинником, от шурум-бурума в виде старых досок, перекладов, подгнивших прясел и вовсе никакого духу. Не то, что у Панов. Дым у них – гольная берёза, особенно когда дрова в печке высохнут, по-настоящему возьмутся. Печалит берестой, бодрит дёгтем…
Вообще-то, сырой лес в Аиртаве, сколько помню, считался навроде заповедного. Отпускали только по загадочному «билету», за которым следует ездить в Челкар, где расположено лесничество. И который стоит уйму денег. Тятя «лишних» не зарабатывал, потому и зычит по околкам да бору, сшибает сохлое да гнилое. Удивительная пословица есть: сапожник без сапог… В Аиртаве – кругом леса: боры, рощи, карагайник по болотам… Топили хламом. В степи, где ни кустика, жители совхозных посёлков пользовались берёзовым пильняком. Готовый завозили. За копейки. А казакам без билета – немочно, лесники «пежат», можно и «загреметь». «Самовольная рубка государственного фонда» - статья называется. В казённой бумажке прочитал, когда пришёл штраф на наш адрес…
Это через год будет. Мы с Панами, кабы не единственными в Аиртаве, сидели без света и без радио до 1963 года, до нас почему-то проводов не хватило, не дотянули сразу, как всем делали. Два крайних дома по центральной улице к Борку. А после отмахнулись: ставьте столб сами, тогда подключим.
Года три тятя с Паном «вопрос решали». Нужна здоровая сырая сосна. Билет тот ёканный не получался, наверное. А нарушать не с руки. Оно ведь как: кого мишка драл, тот и пня боится… И всё же именно Пал Маркыч, (которого мишка-закон драл), проявил инициативу. Схерачил лесину и притартал на наш порядок. Без сучков, ошкурённую… Собрали помочь из двух семей, скоренько вкопали. Толька-радист скоренько явился с когтями – «зазвенели и запели провода» и здравствуй запоздалая для нас «лампочка Ильича». Радости было! А как-то прибежал с лесу – каникулы были – мама расстроенная до слёз, тятя смурной. Оказалось, лесник приезжал, акт составил, что будет? Подробностей не знаю, а будет та самая бумага, лощенная, с разводами, угрозой пахнет. Штраф впаяли, да нам-то с Шуркой что? Отдуваться родителям, а для нас «Пионерская зорька» говорит ясно, репродуктор и поёт, и «брешет» (так тятя о радио выражался всегда) с шести утра до двенадцати ночи, когда «свет дают» на дизельной электростанции.
Как д. Павел улаживал дела со своими ежегодными берёзами для зимней топки – мне неведомо до сих пор. Ведь тоже сырой лес. И тоже деловой. И не один ствол. Но обеспечивал! Без билета. Регулярно! Уж не теми ли пимами на козырный заказ лесникам? Но эти мысли придут позже. Сейчас мы греемся…
Грубка раскаляется, железо сверху берётся посерёдки малиновыми кругами, уже не усидеть рядом. Заявляются из бани дядя Пашка и теть Настя. Распаренные, полуголые и, кажись, еле живые. Там у них горячий цех. С кислотными ваннами и парами. Я собираюсь домой. Меня не держат – устали, видать, смертельно. Она очумело садится на лавку, развязывает платок, машинально перебирает слипшиеся волосы. Маркыч, кряхтя, лезет на печь, отлежаться до ужина, унять поясницу на тёплых кирпичах… Толька выносит струну во двор, на её место начинают ладить с Шуркой разобранную кровать. Это для родителей. Младшие братовья имеют печь, старшие – спят на полу.
Знаю, как немного погодя, они поужинают, чем Бог послал. Скорее всего, Колька сделает печонок в грубке, поедят горячую картошку с пилюстками и капустой, груздями солёными. Запьют чаем или квасом. Молока нет, корова в запуске перед отелом. Казаки повалятся, а тетя Надя сядет заращивать, чтоб была работа назавтра. Занятие однообразное, нудное, надолго…
Глава 11.
Заращивать – это когда из чёсаной (Шурка), перебитой на струне шерсти (Колян и Толик) делаются пайпаки, заготовки видом как огромные шерстяные носки. Необходимы хоть для чёсанок, хоть для пимов независимо от размера. Для чего, т.Надя расстилает плат изрядно засаленной плотной материи. На него по выкройкам ровным слоем укладывает шерсть, попутно растеребливая невзбитые комочки. Подбивает слои специальной палочкой, вроде шомпола, сбрызгивает водой изо рта, чтоб не тянулась за руками, плотнее ложилась. Выкройки из старой клеёнки, их три – на голяшки, ступню (перед) и для «рубашки». Последнюю она частенько делает без шаблона, по опыту. Этот пласт шерсти более тонкий и укладывается дополнительным слоем на передок.
Уложенная таким образом шерсть туго заматывается в тканевый рулон со скалкой внутри и прикатывается руками на столе. Движениями только от себя. Обратно подтягивается в исходное положение… И так многажды, разматывая, поправляя время от времени. С час мастерица тратит на пару пимов, если не больше. От этой операции даже доски на столе вытерлись, бугрятся сучками. Надо, чтобы пайпак срастился всеми деталями, стал целым «носком». Операция ответственная, от неё зависит качество обувки – ровность слоёв, их толщина. То есть, пригожесть и тёплость валенок. Надежда Прокопьевна выматывается от однотонности и многократности движений, а не бросишь – конвейер остановится…
Готовый «носок» укладывается «конвертом», завязывается матерчатым узлом, чтобы можно было опускать-вынимать в горячую воду с кислотой. По мере готовности, мастерица относит пайпаки в баню, где и замачивает на ночь, чтоб утром сразу катать.
В бане я был коротко несколько раз. Именно – как в пимокатном цеху, а не как в моечном заведении. Тесно, не повернуться, кругом опасные вещества типа кипятка и кислоты. Использовалась аккумуляторная, раствором стакан на ведро воды, по-моему. Её в предбаннике разбавляли, где стояла стеклянная бутыль в деревянном решётчатом ящике со стружками.
Баня - рабочее место дяди Павла в основном. У него – мокрый процесс. И трудозатратный. На голом торсе - клеенчатый фартук от шеи и почти до пола. Сама операция крутой силы требует, тут не засидишься на лавочке… Пайпаки моются, слегка «варятся» в кипятке, осаживаются, надеваются на колодку. Их чешут, лупят, обстукивают всяко. Не рассусоливая, потому как в бане, что в кузне: «куй железо пока горячо»… То бишь, валяй пим, пока он не остыл. Поэтому печка топится непрерывно, с утра до вечера. Жара, пар, темно, поскольку жировая коптюшка на единственном подоконнике свету даёт мало, а лампу со стеклянным пузырём не поставишь – одна капля воды и сразу лопнет.
На полкЕ ставится подставка с наклоном и косо набитыми планками, чтоб вода стекала не на ноги. Заготовки охаживаются всякими приспособлениями - рюшиной, металлической скалкой, прокатываются рубелем. Ещё есть интересная палка из берёзы с загнутым концом – отбой. Ею, помнится, д.Павел особо молотил по взъёму, чтоб лучше садился.
Набор колодок – тут же, лежит под лавкой. Отдельно – носы, потом – правило, задник, средний, клин. Эти годятся для голяшек. На чёсанки колодки сделаны аккуратнее. Обводы выструганы мягче, всё гладкое после шкурки. Для обычных пимов – дерево без изысков обработано, где и с трещинками.
Сгондобив пару, можно хапнуть махорки или самосаду. Предварительно хлебнув воды, пимокат садится на чурбачок в накинутой на плечи «куфайке». Из-под фартука на груди – парок выбивается. Пальцы подёргиваются, табак рассыпается… Я понимаю, отчего Пал Маркыч вертит козьи ножки, а не цыгарки как тятя. Во-первых, влажные руки - газетку смочишь, она прорвётся от грубых крошек табака. Во-вторых, трясутся от напряжения. Ножка в этом смысле сподручнее, она навроде трубки засыпается тютюном. Курит с наслаждением, если не срывается в кашель. Запахнувшись, посидит пяток минут. Потом подмигивает, улыбаясь устало: сиди – не сиди… Скрывается, согнувшись, за низкой дверью бани-цеха.
Готовые пимы д.Паша выставляет в предбанник. Мокрыми, в колодках, парок идёт с них. Когда обтекут мало-мало, т.Надя или ещё кто из домашних, уносят сушить в избу. На печь или в печь, коли нет большого там жару.
Мне особенно нравилось, когда высушенные изделия выносили на сугроб перед двором на завершающую отделку. Если честно, то это и было единственно привлекательным действом в тяжёлой, грязной и потной работе пимоката.
Пал Маркыч уже в чистом обмундировании выносил жестяную банку из-под селёдки, плескал туда солярки. Мы с Шуркой изготовили костерок, сложили кучку соломы. Мастер выбивает колодки, голяшкой надевает на руку готовое изделие, макает в соляру тряпочку и смазывает пим. Тут же кивает сыну, тот кидает в костерок пучок соломы, который жарко вспыхивает. Само то! Сосед ловко обсмаливает пим, вертит над огнём. Шикарно пахнет палёной шерстью, соляровой копотью. Раз-два – готово. Толька и я хватаем обувку, чтобы тут же обшоркать куском пемзы. Белые – ещё и подпудрить мелом. Готовые поставить в сторонку.
Обработав нужную ему партию, Пал Маркыч любовно складывал три-четыре пары в мешок и торжественно отправлялся сдавать заказ клиентам. Он знал, за чем шёл… Будни кончились, начинался праздник.
Глава 12.
Если возвращался, то к вечеру первого дня, не раньше. Довольным, всё нараспашку. Полные карманы конфет («подушечки») в порванных кульках, пряников - круглых и продолговатых с загибом, мятных и простых в беловатой обливке. На сластях налипли крошки махры, табака с прикупленных для форсу папирос «Байкал», «Север», «Прибой». Попутно – хозяин, отец, кормилец! – Пал Маркыч в первую ходку мог притартать престрашную сетку (авоську) развесной сельди, «Сайру в томате» в жестяных банках, калёные сушки, сгущёнку, даже флакон одеколона «Кармен».
Дура мышь, коли в крупе сдохла… Это не про нас. Мы уминаем яства за обе щёки. Руки липкие, пахнут рыбой, на зубах сахар скрипит. После дневного жора, опившись водой или чаем, вечерком играем в очко, на кону ходовая сейчас валюта - конфеты и пряники. Но коротко счастье…
Назавтра дядя Павел вернётся, если захочет. Без сластей-гостинцев. Мы опять с ним. Потому что будет рассказывать о войне, отхлёбывая из стакана (первый день – водку, на второй – хану). Вот примется объяснять, что делать первому номеру станкового пулемёта Максим, что второму. Фашистов он называл только местоимениями – он, они, редко когда прибегал к слову «немец» и только в единственном числе.
- Вот он, значицца, попёр, - на столе фронтовик показывает фронт атаки, месторасположение пулемётного расчёта на ротном фланге, - какая твоя залача? Ты должон подпустить. Наверняка. Чтоб тебя загодя не обнаружили, минами не засыпали прежде положенного. На тебя же надёжа. Ты должон их побольше уложить, чтоб роте меньше досталось… А тебя убьют сразу, какая с тебя польза? Не боись, терпи, подпускай ближе. Дажеть когда лейтенант орёт. Ежли, к примеру, немцу надо по яйцам вдарить, наводи прицел на грудь, а ежели в сердце, бери по головам. Я в башку целил, мне он дохлый нужен был…
Один раз, помню, изрядно под турахом, начал учить, как уйти от служебных собак-ищеек. По воде, дескать, вернее всего. А как выходишь на бережок, сразу табаку или перцу на свой след насыпь. Мы тут не по-детски вопрос задали: откуда знаешь?
Оказалось, Пал Маркыч тот ещё гвоздь… Перед войной «шибко прижала совецка власть». Сама по себе она, может, и годилась бы, только отдельно взятые представители «патрет» ей портили. От такой нашёлся в Аиртаве. Пристал, как банный лист: идите в колхоз работать, с пимами завязывайте! Раз поскандалили, другой… «Элементом» обзывает. Ночью Павел Максимов «пустил красного петуха». Теперь не вспомню: то ли сельсовет поджёг, то ли избу сельсоветчика. Кинулся по речке, в Борке петлял, на арыцкий тракт кругаля дал… Уходил от места преступления, следы путая, и собаки не взяли. Дошлый…
Но как ни хитрил, через пару дней взяли «под микитки да в каталашку». Срок впаяли, а тут – война, вызвался вину кровью смыть. В пехоте за «максимом» научился «Родину любить» не менее прочих…
По-трезвому не любил вспоминать о лагерях. Кто не ходит, тот не спотыкается – говорил, будто в оправдание. Тюрьма большая, да сидеть в ней тесно, - словно предупреждал нас на будущее.
Впрочем, домой тароватый пимокат после раздачи заказов и соответствующих расчетов, торопился не всегда. Тогда наши с панятами жданки оставались тщетными. А для Надежды Прокопьевны наступали тревожные дни и ночи. Бывало, Пан присылал гонца-малолетку за гармошкой. Загулял, стал-быть… Прибывал через день, два, три, к концу недели, в начале следующей… Расстёгнутый от внутреннего зноя, молча волочащий хромку за ремень по сугробу. Естественно, никаких подарков для детей, посиделок с рассказами. Дядя Павлик устамши…
Заказы пропиты. На похмелку взят аванс у сердобольного клиента. Прокопьевна вне себя, скандалы у Пановых… А что делать – жизнь! Она у русского мастерового особая, на отшибе, как изба Пал Маркыча. После гульбы долго отходит. Об этом периоде уже поминалось выше. А ещё он в «слободное» время чинит хромку, собирая её из двух-трёх старых или разбитых прежде гармоней. Мы с месяц пиликаем на «гусликах» - металлических блашках с планочкой, которая пищит, если дунуть. В избе пахнет столярным клеем. На укоризны жены Пан мычит унылую мелодию или помалкивает. Скучно ему, и нам тоже.
Но вот однажды, в день какой-то оживляется. Разговоры – по боку, закипает совместный труд. Шурка снова в школу ходит через раз. В избе и баньке Максимовых - непрерывный и жадный до пота цикл производства пимов.
До раздачи готовых изделий и расчетов с клиентурой. До новых праздников. Либо до горечи несостоявшихся…
Эпилог.
Пал Маркыч и Шурка умерли один за другим.
Ядовитые кислотные пары, ледяная водка, политура, одеколон сожгли у отца дыхалку до появления горлового рака. С год подышал после операции через трубку, посипел разговорами, как танкист в лорингофон, - схоронили.
Шурку, думаю, взяла извечная в детстве пыль, волосня от шерсти. Забила лёгкие, туберкулёзил. В армию не взяли. Браком не сочетался. Прокашлял (сколь помню) школьные годы, юность и затих на погосте, не дотянув до тридцати. Не пожилось далее…
Пашка сочетался с Натальей. Нашенская, ертавская. Её отец носил прозвище – Король. Аиртавичи зубоскалили: ишь, сам Пан, так Королевну подавай, прочие ему не ровня…
Жили в Кокчетаве. За пару лет шустро народили троих сынков. Не близнецы. Второй парнишка в январе появился, третий – в декабре одного года. Как так? Сумей! – лыбился Пал Палыч. Увы, и он не зажился, сшибли пузырьки да шкалики в окаянные девяностые…
Колька тёть Надин, оженившись, подался в Свердловск. К родне по куликовской линии. Как там и что – не знаю, врать не буду, но с матерью не заладилось. Сноха виной, ли чё ли… Ездил в Аиртав реже и реже, пока не перестал совсем. Отчужился – вздыхала Паниха.
Прислонила она застарелую голову свою у Тольки, пасынка. (Вот как жизнь располагает, кто бы думал, а? При трёх-то рОдных сыновьях?) Забрал он мачеху в тёплые края, кабы не в Ставрополь, где давным-давно проживал с семьёй. Ни слуху, ни духу потом от них: далёко от Сибири, страна грохнулась, до писем ли? Да и кому сообщать?
Развеялось семя ещё одной аиртавской семьи. Пимокатов. На Бухряковом, деда Вербицкого пепелище, на Пановом вымахнул горький да сорный дурнишник. До поры. Потом на месте жилищ с очагами – не только их, а многих и многих – сравнялась земля, встала трава. Трава окончательного забвения. На проулках, улицах, дворах…
Нет ничего… Одни шрамы-ямы от родимых пепелищ, бывальских погребов и подполов. Нежиль бросается в глаза крапивой и лопухами, а где сора нет, там сгибнувшие гнёзда задернило ядрёной крепью. Стёрлись приметы полнокровной когда-то жизни сотен и тысяч казаков, освоивших дикий край, поднявших десяток станиц внешнего Кокчетавского округа. Впоследствии - Первого военного отдела Сибирского казачьего войска.
Из Аиртавской (станицей посёлок стал в 1910 г.) в третью сотню, набирались составы первого Ермака Тимофеева и Его Величества казачьего полка первой очереди, а также номера полков четыре и семь второй и третьей очереди. Плюс учебная, запасные сотни, полусотня царской лейбгвардии в Петербурге. Много верных шашек требовалось… И хватало, даже на полную мобилизацию, Отдел разом формировал три полка и пополнение в особые сотни.
Потом не пожилось…Процесс разрушения наладился устойчивый, укоренённый директивами рассказачивания, а затем подживлённый людоедской теорией неперспективных деревень мадам Заславской. Упражнялись, экспериментировали… Грешили на НКВД в 1930-х, а при Хрущёве на кого жалиться, от кого некоторые бежали? Видно, не в Сталине беда, на которого всё свалили.
Бегали казаки, искали доли в великой стране – СССР. Побежали в 1990-х и их потомки из мест, где пуповина многих поколений зарыта. Тогда уже по причинам и вовсе серьёзным. Не стану о них распространяться. Они известны да и душу травить лишний раз – себе дороже…
Словно довлел и довлеет над нами рок изживания. При Леониде Ильиче передых случился, немного одыбались – на тебе! Перестройка, Ельцына вынесло, «парад суверенитетов». Для Аиртава, по ходу, парад - прощальный. Как у «Варяга». Исчезла станица, как легендарный русский крейсер. В чужих волнах. Времени.
Добрые жилища за бесценок или вовсе даром массово занимали аульные жители соседних мест, объявившие себя «титульными». Местных не хватало, иных из Монголии за деньги выписывали. Чтобы русских скорей вытеснить. А когда «коренные» и явившиеся оралманы дармовщиной насытились, пошли дома на слом, на дрова, на прах. И опять – ямы да руины. Как на месте при колхозе ещё строенного сельского клуба. Крышу, дерево бодро растащили, а каменная кладка не далась. Умели строить казаки, рассчитывали-то на века, а оно, вишь, как неожиданно получилось… Так и стоит посредине остатков бывшей казачьей станицы изуродованый очаг культуры.
Чему символ? Кому памятник? Нет ответа…
Будто и не шумела в уютном уголке Сибири справная казачья жизнь, затем - колхозное, совхозное село. Пропадают обжитые следы людского пребывания в родчих местах. Рушится веками действующий порядок на стройных улицах и проулках. Аиртав теперь не узнать. С видимым мщением новые жители вживляют приметы аульного кочевого прозябания, когда всё кругом делается и выглядит неряшливо, наспех, на сезон… Почему? Как это называется? Неужели так заведено в счастливейшем из подлунных миров? И опять молчание…
Глава 1.
Припоминается время 1950-х годов. Не так давно закончилась война. Умер Сталин. Уже писался доклад двадцатому съезду, интеллигенция грезила оттепелью, пролетариат радовался отмене карточек и снижению цен. А что в деревне? Далёкой, сибирской, к примеру?
Было трудно, бедно в смысле материальном. Одно согревало и светило – детство, молодость, надежды на лучшее. Были и другие радости, конечно. Находили даже в малостях. А как иначе? Ведь если упереться в корыто, ничего не видя дальше жратвы, - захрюкаешь через годок-другой… Мы жили другим, жили просто. С мозолями в буднях, с весельем на редкие праздники. И хватало, не жаловались.
Наш пятистенок и изба соседей срублены угловыми, накось через улицу. Центральную, прямую с юга на север. На север улица уходила до камышей и осоки совместного устья речки Пра и яра, впадающих в Большое Аиртавское озеро. На южном конце в старое время упиралась в берёзовую рощу по-над яром. Когда её вырубили первопоселенцы, заканчивалась невдалеке от соснового леса, который звался Бор, Борок. Это уже при нас, в 1950-е. На северном конце улицы обитали Озёры, озерчаны, в центре – Вокзал, на противоположном – Мордва, мы то есть.
За сто лет до того Аиртав значился казачьим посёлком станицы Лобановской, строился по атаманской шнуровке, строго и прямоугольно. Чёткими порядками – четыре двора в улицу, два – в проулок. В 1910 году (некоторые считают – с 1907 г.) высочайше объявлен станицей, но порядок застройки, есественно, остался прежним. Поэтому места жилищ, если их уже нет воочию, угадать нетрудно. Судя по пустошам, домов кругом, что по улицам, что по проулкам и даже за яром, который тёк только весной на наших задах, находилась уйма. Бывало, два двора стоят, двух нету. А то из трёх – один. Пропали…
За другим яром, впадающем в речку со стороны Лобановской грани, то есть, с востока, пустых мест тоже хватало. Бывало, идёшь по улицам – там кто-то жил, там… Про кого-то помнят, а кому-то уже – полный аминь… Ровно и не теплили очагов, не свивалось здесь простое человеческое счастье.
А ещё, сказывают, на той стороне штук пять ветряков хлебушек аиртавский смалывали. Это помимо водяной. На выгоне около Лысой сопки и Серых камушков, возле могилок – это западная сторона, стояло ещё десятка полтора мельниц. Две последних мы застали ребятишками, катались на ветрилах, лазили по пыльному нутру высоких срубов. Колхозу ветряки и водяная не понадобились, пустили электрическую, на ток свезли огромные деревянные валы – остатки былого ремесла и насущных надобностей. Все иные причиндалы исчезли. Даже жернова.
На старых назьмах бывших дворов выбухивала страшенного роста конопель, никому, кроме пацанов, уже не нужная. В пахучих зарослях игрались «в убит» ( в войну), молотили семена фуражками, ловили «поршков» - молодых зарянок, матеря их грусто распевали долгими летними закатами.
В амбарушке, помню, находил станок для мялки стеблей, деревянные чесалки, похожие на конские гребешки для грив и хвостов. Ими вычёсывали кострыку.
В «ранешно время» из семян конопли давили масло цельными, баушка сказывала, цибарками. Стебли тоже пускались в дело, их возами замачивали в речке, аж рыба соловела, казачата черпали пескариков и вьюнков руками. Окуньки попадались, карасики. После мочки и трёпки-чёски из поскони ткали дерюгу, шили мешки, а кто и щеголял в портках, обдирая до крови коленки наигрубейшим «сибирским шёлком».
Много забылось, немало и помнилось в те годы. От тяти, от баушки, соседей старших. Бывшая станица обращалась в медвежий угол. У жителей - три выбора, три пути. Одна часть оставалась на родчей земле. Молодёжь настойчиво уезжала. Третью часть - стариков и хворых - выносили ногами вперёд за Варфалино болото, так у аиртавичей шифровались могилки.
Глава 2.
При колхозе «Урожай» за нашим домом, ближе к Борку, находился «общий двор» со скотиной в заплотных базах. Тут же – саманный пятистенок навроде сторожки и конторки бригадной. Тилипались колхозники за баранами, за кастратами, за курями и прочим, на что партия укажет. По-старинке: вилы, лопаты, брички да сани, кони да быки…
Когда курей держали, они нам огород едва не кончили. Даже картошке доставалось от вечно рыскающей колхозной птички. Пером чисто белые, крупненькие. Соберутся - ровно сугробы. По осени ор петушков разносился во всю ивановскую. Куда девал мясо советский Хап Халапыч – неведомо. Аиртаву крылышка не доставалось. Аккурат после птичьего нашествия, тятя порешил заменить обычный плетень высоким штакетником из тёсанного топором тонкого жердовника. Менял пролётами, хлопот достало года на четыре. Периметр у двадцати соток с гаком – не халам-балам. Пока городил, кур пришла команда извести. Извели. В те годы под козырёк брали дисциплинированно…
Дальше, по соседскому порядку, через пустошь, где бузовали конский щавель, лебеда и паслён, ютилась в избёнке без двора не старая ещё Грибаниха. Грибанова или Грибановская, уже забыл. На Рождество хаживали к ней «славить», на Пасху – «христосоваться». По-вдовьи чистенькое жильё, на земляном полу половички, вязанные из тряпочек. В некие зимы волки, кончив очередную хозяйкину Пальму, едва порог не грызли в отчаянности. Рассветами выли на сугробах, чуть отбежав от околицы. Особенно в войну, однако и в пятидесятых пошаливали крепко. Потом уж за серых взялись бывшие фронтовики…
Саманка на общем дворе осталась в памяти ярким пятном. Она считалась штабом, куда мы слетались после школы и тягучих взрослых «планёрок». Шубутились, потягивали ещё дымящиеся окурки, по команде дежурного с удовольствием натапливали плиту, отвозили назём на быках, жарили пшеничку, горох, резаную картошку. Лишь бы дозволил одним тут похозяиновать. Свинец плавили, пугачи делали, да мало ли… Воля казаку дороже злата!
Жизнь удавалась во многих смыслах, пока матери штаб не разорили, унюхав опасность пребывания на общем дворе. Буквально. Махорка и самосад пропитывали не одну одёжу, ядрёный духман изо рта разил за версту. Попались неосторожные малята-шмакодявки, а взялись за большаков. Дежурный понужнул нас от саманки, замок вешал. Закатилось мимолётное счастье пацанское…
Вскорости сверху зачали шибко близить деревню к городу. Тятя, грит, ажник не поспевали. Штаны лопались от широкой поступи. Колхоз «Урожай» приказал долго жить. Вскорости Микиту убрали. Хрущёва. Тогда ясно стало, что высшая стадия человеческого счастья наступит, когда свинья на белку залает…
Аиртавичей оформили по новому классовому статусу - рабочими совхоза «Комаровский». Совхозу «общий двор» показался отрыжкой, на «баланец» не взяли, развалили, чтоб с инвентарного учёта снять. Доски, всякий строительный шурум-бурум куда-то свезли. Саманку, правда, оставили. А что? Нормальный дом, на две большие комнаты, по-моему… Приспособили под квартиру. Там Петро Крахмалёв жил с молодой семьёй, потом агроном-казах. Последний факт для Аиртава редчайший, а вообще-то единственный. Чтобы в полеводстве казахи работали. Позже, помню, приехал джигит, освоивший трактор. Ещё позже прислали парторга, но это уже по национальной разнарядке. «Хазяин страна» как-никак…Следовало обозначить. А так в коллективе – русаки все, потомки сибирских казаков. В обеих полеводческих бригадах. Агронома прозвали «Не хандри» за постоянную присказку в речи. Вообще-то, хороший был человек, семья тоже. Прожил недолго, после похорон - родня уехала, дом сравняли с землёй. Подпола не было, потому и ямки не осталось. Тогда же, может чуток позже и Грибаниху увёз сын ли, дочка.
Так мы оказались крайними на центральной улице неумолимо пустеющей станицы. Кстати, дореволюционной численности дворов и населения Аиртав не достиг даже в лучшие, брежневские, годы советской истории.
Стали жить в отделение №2 совхоза «Комаровский», а после очередной реорганизации – в совхозе «Шалкарский» под тем же номером. Родители тростили сыновьям с младых соплей: учись, варнак, не то угораздит быкам хвосты крутить. «А сам, тятя, почему здесь?» - интересовался наследник. Тут же схлопатывал по шапке за дерзкий вопрос, в Аиртаве звучащий укором. И повторял проторенный родителем путь: восемь классов, Лобановское училище механизации, трактор с комбайном. Или короче – шёл «на базу», т.е. в животноводство, непобедимый и вечный «ударный фронт» советской деревни. Кто побойчее – заканчивали автошколу ДОСААФ, садились в престижные по сравнению с тракторными кабинки грузовиков. Кому везло – устраивались в номерную Кокчетавскую автоколонну, где с квартирами очередь веселей продвигалась, чтоб потом наезжать к родне городскими гостями. Жить в Кокчетаве – это был высокий статус!
Никто особо не удерживал, комсомол пытался мямлить о том, чтобы «всем классом остаться на производстве» да кто кого уже слушал? Бежали массово и бойко. Клуб в будний вечер – шаром покати. Случалось, у бильярдного стола с треснутыми шарами сыграть не с кем. В субботу молодёжь наезжала, по летним отпускам к родне… Тогда повеселей. А так – везде пустые хлопоты.
Хотя место, в смысле природы, предки нашли для проживания сказочное. Курорт! Родимый казачий край, Синегорье. Три озера под боком – Большое Аиртавское, малый Аиртавчик, Глухое. Чуть далее – Лобановское, Белое, Имантавское, Арыкское… Сопки в соснах, березняки да осинники, чернотал да ракитники, покосы, пашни - глазом краёв не взять…
Глава 3.
Фамилия соседей – Максимовы. По-уличному – Пановы, ПанЫ. Сам – дядя Пашка, Павел Маркович. Сама – тётя Надя, Надежда Прокопьевна, по себе (в девичестве) – Вербицкая, по-уличному Бухрякова. Коренные аиртавичи, от казаков-первопоселенцев со Старобелья, далёкой и забытой Харьковщины. Семья сборная, что не редкость после недавней войны. После первого брака у него – Вовка, Толька, у неё – Колька (от погибшего отца-краснофлотца Куликова у парнишки осталась карточка и личное прозвище – Кулик, у т.Нади от первого мужа – песня навзрыд: «когда наш эсминец на рейде стоял, матрос там с любимой прощался»). Росли в семье двое общих – Шурка с Пашкой. Пятеро сыновей. Последние – мои дружки, а первые – старше. Вовка вскорости ушёл во взрослую жизнь где-то в Свердловске, ли чё ли. Кулик женихался уже, бритвой отчима нас пугал, когда брался скоблить подбородок под нашими восхищёнными взглядами.
В колхозе Пан трудился сдержанно, Паниха – крайне спорадически, разве по субботникам и воскрестникам, в сенокос – реже. Ещё - на току в уборку, зернопулем пшеничку веять или погрузчиком Родине урожай сдавать. Не по сознательности, думаю, на покос и ток ходила, а ради выделяемых сена да азатков. В зиму ягняткам похрумать и курям сыпануть.
Привычное у семьи занятие – катать пимы. Отсюда доходы и траты. Пал Маркыч навыки взял от тестя, старого Бухряка, огромного мословатого деда Прокопа Вербицкого, тугого на оба уха и всячески лохматого. Прокопьевна мастерством владела с детства.
Жили Паны легко, с заботами на один день, нередко – искромётно. Что мне очень и очень нравилось. Как загуляют - страсть! Готов был к ним переселиться, хотя мама серчала: что ты у них всё трёшься? Не мог объяснить, но сердце тянулось…
Изба у них – обиталище вольных людей. У нас не разгуляешься, ходи на цырлах даже на первой половине. Обычно мы на печи вертелись, и то, пока Ефремовна не залезет. В кути – она с мамой управляются и вообще там казаку незачем отираться. Стол дают уроки делать, про другое забудь! Для игр – пол, летом – двор и улица. Попробуешь за рамки выйти – баушка сразу, как кошка в дыбошки: куды на стол с гамном прётесь...
Нехорошим словом прозваны наши с Сашкой – он и есть мой братка младший - игрушки тогдашней поры: подшипники, черепки, бабки, проволочки, тюрючки... Что сыскал, скалякал, тем и играйся. Из особых запасов предметы гордости – всякая занозистая да колючая хрень из чурбачков с гвоздями, что у тяти натырил либо сам из заплота вытягнул. Всё с улицы добыто, нередко и с назьмов, куда хозяйки валили ненужный хлам. За «валюту», помню, ходили осколки посудного фарфора с каким-нибудь затейливым золотым ободком и яркими будто живыми цветками.
В горнице только спать полагалось. На полу играть давали, но там – дорожки, круглые половички из цветастых тряпочек настелены. Скатаешь, поиграешься, а потом забудешь на место расстлать – выговор, нагоняй и вывод: более не шевельти! Оно и так. Мама порядок любила, чистюлечка наша! Кровати застелены, на родительской – штабелёк подушек с мамиными вышивками гладью, венчает который шитая атласом «думка» с кисточками на углах. А ещё синеет-голубеет «конёво покрывало» с тканым рисунком и подзором ниже свеса – шик сельских хозяек.
На кровать и дунуть нельзя, не то что игрушкой поелозить. Кругом рукоделье (мама и на заказ исполняла), цветочки, выбойки - на занавесках, наволочках и скатерти, кружевные салфетки на шкапчике и божничке. Только на сундуке баушки Поли в углу около голландки, под вешалкой с одёжой на выход, можно бы расположиться, но чуть брякнул – баушка ворчит, она сутками нас дратует-воспитывает.
В общем, ежели рассудить, то ночевать есть где, кровать напополам с браткой, а вот дома стОящего у меня нету. Зато у Пановых – красота, особенно когда мать с отцом куда зашьются. Такой уровень воли особенно ценился у казачков лет десяти.
Глава 4.
Через двор, куда входишь в щелястые и схилённые ворота, (калитку давней весной упёрло притвором к земле, не открывается), попадаешь в сенки. С каменной приступки из двух широких лещадей (гранитных плит), отворяешь обитую кошмой дверь.
Тут тебе открывается обзору изба за высоким, чтоб холодом меньше дуло, порогом. Сибирское жильё, очаг. Помещением поболе любой из наших комнат в пятистенке, даже без замеров видать. Слева, на шаг от косяка в сторону поперечной стены простирается русская печь. Тянется в длину на две трети самой избы, оставшаяся треть – бабий кут. На боку печи – две приступки из плах в две ладони шириной, по ним подъём на просторную лежанку. Её помазать давно не грех, глину мы вышоркали до кирпичей пода. Да всё «нековды с вами», ссылается безбедная хозяйка.
Прежде чем описать соседскую избу, напомню общие правила устройства казачьего жилища. В нашем доме они более соблюдены. Четыре вещи сразу отмечаются: печь, шкапчик, стол, лавки. Начну с лавок. Заведено так… Долгая лавка врубливается вдоль поперечной стенки, коли глядеть от порога. Числилась женской. Баушка и мама на ней устраивались рукодельничать. Тут светло, через узкий простенок - сразу два окна. На лавку садились обедать женщины и дети.
В красном углу под божничкой к долгой примыкала короткая лавка. Она - тятина, рядом садили гостя, ежли нагрянывал, а в будни – старшего сына. В этом же углу – стол.
В кути – кутная лавка. Она поуже и ниже. На неё ставили вёдра с водой, горшки, кастрюли объёмистые, под ней размещался женский шурум-бурум. В углу располагался шкапчик с посудой для стола.
Слева, сразу от порога (если печь на правую руку) – коник. Иногда сколачивали ларь. Считался мужским местом, но у нас был общим. В ларе и мамино, и тятино «хозяйство» вперемежку. Отдыхал на конике один тятя. Мама, если можно было вздремнуть днём, шла в горницу, баушка – на печь. Нам – высоко, бывало, летали как гоголята с дупла, бились об пол до нешуточных ссадин.
Лавка у двери справа, впритык к печке, была короткой и прозывалась «нищей». Плаху многие заменяли крепкой скамейкой, куда ставилась шайка под рукомойником. На неё мог усаживаться гость, явившийся сам собой. Мама указывала нам быстрей принести для человека стул с горницы, если тот не хотел раззуваться. Приглашала: пересядь, не сиди как сирота казанская у порога. Или не указывала, если ходок ей не шибко показался. Тем самым давала понять: шибко не рассиживайся тут… Баушка говаривала, чтоб без приглашения хозяев дальше матки мы не зашагивали у чужих. Попросят – располагайся, а не скажут – сиди у порога, жопу прижми. Конкретная была наставница…
У Пановых порядок соблюдён, однако с особенностями, которые объясняются у них особым назначением предметов. К печи приставлена широкая скамья. Плотник небольно заморачивался. Даже фаску не снял. На седушке выпирают потеси, одно сказать: топорная работа. Зато увесисто, приземисто, крепко. Как требуется для пимокатов. К дверному углу на ершовом кованном гвозде навешен сливной рукомойник, стоит шайка, есть рукотёрка на берёзовом крюке с выскочившим сучком. К полу присобачено кольцо, чтоб привязывать телёнка, обычно в феврале-марте-апреле, когда на улице волков морозь.
Грубка впритык с печью. Чело отвёрнуто в куть, с порога не видать, что парится, варится иль печётся. Здесь же небольшой ставец с мелкой посудой. От него - кутная лавка повдоль глухой стенки, полка для посуды.
Сбоку чела в уголку приставлены «струменты» Надежды Прокопьевны. Сковородники, деревянная плоская лопата хлеб вынимать, заслонка, ухват, кочерга на берёзовом черенке, жестяной совок, банный голик заместо помела, гусиные крылышки золу на шестке мести...
Первоначально стоял голбец, нависали полати. Однако спальные причиндалы Пал Маркыч убрал. По производственной необходимости. Мешали с шерстью работать да и пылюги там скапливалось – задохнёшься!
Правая долгая стена с одним окном в проулок стыкуется с красным углом и божничкой, где тоскует стемневший от времени и пыли лик. За иконой лежит – нам всё известно! - припрятанный от лихого глаза увесистый медный крест и треугольник единственного д.Пашкиного письма с фронта. Строчки «химического» карандаша местами выцвели, а где в разводах, кто-то сырым капал… Разглядеть удавалось одно место, где пишет, чтоб «кустюм мой Настя продала, ежли деньги вам сгодятся».
Стена наспроть дверей обращена на закат, имеет окна на улицу и лавку на всю длину.
Мебель обиходная. Стол с некрашеной столешницей, помню, крытый клеёнкой с картинками на тему «Битая дичь». Коричневых тонов натюрморты по соломенному полю. На серёдке самобранки изображение вышоркано, внизу угадывается поднос с тетёркой, куропашками и рябчиками в перьях. В другом месте - оттиск ненашенской дичи при длинных хвостах. Потом в школе догадался: это были фазаны.
Глава 5.
Коль помянул про стол, то надо сказать, чем соседи животы питали. Прямо если, то трапезный лист (меню) хозяйка практиковала весьма незамысловатым. Кашеварила тоже без затей: как скипело, так и поспело! Зимой – щи на квашеной капусты или гольный супец. Когда с бараниной, с говядиной, но чаще попадала свинина. Поросят в Аиртаве многие держали. А вот телят-годовиков или овец – редковато. По той причине зимой - сплошная поросятина. Только по осени ёдывали молодь курей, гусей, с годами и уток, когда стали выращивать.
А Прокопьевне за валенки хозяева давали товар, из имеющегося в сенях. В разных домах - разное попадалось. Так что с мясным довольствием у Пановых было разнообразнее, чем у многих. Почему щи? Потому что свекла у соседей не росла. Зимой они огородные жерди и колья стапливали, весной как грядки сеять, ежели скотина картошку едва не вытаптывала? В то время свиньи запросто по улицам ходили, телята так же, гуси-куры, коровы после стада…
Поэтому в огороде у них всегда скудненько. Картоха да несколько подсолнушков. В углу нечаянно зацепился хрен. Ни морковки путной, ни гороха, ни огурцов, про мак и бобы, тыквы всякие не поминаю. Как и про свёклу, а без сего приварка борщ – не борщ.
Частенько по сравнению с нашим столом, Надежда Прокопьевна, опять же, у своих клиентов разживалась рыбкой. Тогда либо жарёха на большой глыбкой сковородине, где шкворчит подлива с крупным луком, бульбой напополам, красным перцем. Схлёбывали со сковородины ложками, вымакивали хлебом, стойко и напоказ вытерпливая перечный зной. Под одобрительные усмешки дяди Павла.
Варилась на плите уха или щерба, где юшка приправлена и картошкой, и пшеном. В печи пеклись и рыбники. Престрашные по нонешним меркам, на цельный хлебный лист. Сготовлено - за ушами трещит! И то: везде хорош аиртавский сетевой окунь-пятипёрстник! Однако и умелицей была тётя Надя! При этом замечу: не рылась в кулинарных рецептах, готовила машисто, на скорую руку, бесшабашно, как и жили они семьёй. Чую и догадываюсь сейчас: сподобил бог отведывать в детстве блюда старой казачьей кухни, завезённой первопоселенцами. Бухрячиха переняла от матери, та – от своей, и всё использовала т.Надя.
Ну, скажем, мясной бульон… Простой навар, кто не едал? Но такие, как у Панихи, мне по жизни редко попадались. Особенно из покромки (мясо на рёбрах). Удивительный заварганивала консоме. По запаху, по вкусу хлёбова и варева. Страсть!
Я балдел пацаном, хлебая навар у них из общего чугунка деревянной щербатой ложкой. «Люминиевые» не катили (как сейчас говорят), поскольку блюда в их семье обычно съедались за раз, подавались с пылу-жару, а металлической ложкой губы сожгёшь. Черпали в очередь, подставляя под капли ломоть хлебушка. Пока дойдет – дуй, остужай, глотай. Мясо подавалось в деревянном корытце. Если куском фунта на три-четыре, тогда т.Надя предварительно нарезала на шестке. Если мосол, тогда сосед крошил обрезь ножом на столе. Срежет в чашку, посолит – налетай. Кость доставалась особо. Обычно Пашке – младшему, которого обслуживал старший брат – хрящики обрезал, что зубами пацанёнок не ухватывал, мозг из мосла выбить, скормить огольцу.
Незабываемое… Да и как забыть? Ну, к примеру, когда из сковороды Пал Маркыч жвакнет пред тобой прям на дощатую столешницу (клеёнку убирали в таких случаях, не знаю почему) или кусок газетки горячего окуня. Целиком, с разрезами на боках, в кольцах лука! А на лету успеет сказать: этэто ладно клюнуло у соседа, поглянь!
По блюдам – первое там, второе, третье – хозяйка голову не забивала. Щи похлебали, тут и мясо тебе, как уже рассказывал. Картошку, рыбу нажарили – ешь да отваливайся, стол и повариху благодаря. Третье – чай, заваренный в прокопчённом чайнике литров на семь-восемь. Он громоздился на плите, подходи, наливай, сколько хочется. Помнятся металлические кружки, зелёные, с загнутыми чёрными ободками, со сколами белой эмали по дну. Что характерно: Пал Маркыч чай шумно испивал исключительно из алюминевой, круто заваренным кипятком. Плеснёт не полную, кинет щепоть заварки, даст настояться на кружкАх плиты – потом садится. Давал пробовать, но дужку пальцами не ухватить – накалялась. У него получалось. Притерпелся, наверное. В армии, в тюрьме. Кой-когда приспосабливал посудину на костерке, где-нить в затишке. Сам не объяснялся, мы не дотумкивались, потом старшие друганы объяснили: для чифира.
На заедки (десерт) случались конфеты, печенюжки, пряники. Но – редко. Ещё реже – компоты из сушёных ягод, свёкольник, кулага, довольно частые у нас дома. Зато летом у Пановых в сенках на холодке стояла регулярная кадушка с долгоиграющим квасом. Туда периодически опускались специально испечённые тёмно-коричневые ковриги для закваски. Менялись также вишнёвые венички, смородиновые прутики, в кадушку иной раз опускались пучки польскОй (не из Польши, а с поля, дикой) мяты. Поднимешь, бывалоча, крышку, черпанёшь играющую влагу, хватишь чеплажку шибающего в нос пития… До того здорово! Настоится – вовсе дух забирает, долго отзывается в довольном брюхе. Когда не стерпишь кислоту, лицом дрогнешь – пацаны спрашивают: Москву видать?
Частенько прибежим из лесу ли, с озера голодные, дома никого. Беды нет. Толик грамотнее нас – он делал тюрю. В миску лил квас, крошил хлеб с луком… Для нас тако – долго и канительно. Пластанёшь от ковриги ломоть хлеба, черпанёшь пановского квасу да садишься на брёвна у двора. Уплетали за милую душу и вновь как огурчики: пионер всегда готов!
Глава 6.
Насколько понимаю, кормилась их семья «с колёс». Особых припасов не готовили, кроме картошки, которая сладИла, поскольку регулярно подмерзала в подполе. Не мудрено. Завалинку летом разгребали ушлые куры, хозяева плохо подсыпали её осенью, а то и вовсе не заморачивались. И ведь не горевали!
Обычная ситуация: снег летит, а у Панов запаса дров ни полешка, сенцо кончается. Даже я, послушав тятю, доходил умишком: лучший корм на весну бы оставить, а до Никольщины - Николы Зимнего (престольный праздник станичной церкви и, кстати, войсковой праздник сибирских казаков) на соломе подержать скотину. Опосля до Крещения, примерно, к соломке подмешивать сенца. А уж потом расчинать стожки полностью.
Никакого уныния! Павел Максимов волоком притащит трактором три-четыре огромные берёзы, их и ширкают цельну зиму. Дрова с них сырые, плохо зажигаются – растапливают, как уже поминал, огородным пряслом. Причём, и тут без морщин насчёт завтрашнего. Надо печку затопить – идут к берёзам и в огород. Обычно – это Колька и Толька, потом и Шурка, взрослея, начал подключаться. Сколько надо – напилят, поколят. Ни полена лишнего… Из прясла вынимают жердь или пару кольев – от винта! Запаливай!
Спальные места у Панов – на выбор. Стационар – печь, остальное убирается. Кровать то собирали, то разбирали, уносили в сенки. Чтоб не канителиться особо, стелились на полу всем подряд. Называлось – «по-цыгански». А что? Парочку навильников или оберемков соломы кошмой накрыть - перина, завалиться под тулуп да полушубки – чего ещё надо. Утром «постелю» скатал-развесил обратно, солому вместе с сором отправил в топку – порядок. И никакой стирки лишней. Простыни, пододеяльники, наволочки… Что заморачиваться? – жалел я маму, которая после работы часами мыла, шоркала, стирала, подсинивала-крахмалила, тарабанила рубЕлем пахнущие морозом бельё, постель и нашу одежонку…
Прибавить к действующей мебели в Пановой избе следует пару табуреток, невесть откуда взятый «венский» стул, пожалуй, и всё. Ах, ну как же… Скамеечка! Низенькая, сколоченная невесть кем и когда из нешибко строганных плашек. С неё так классно смотреть в приоткрытую дверку грубки.
Особенно по вечерам в зимние бураны, когда мы втроём в избе, и нам не по-детски одиноко. Даже Пашку не «пужаем», самим тревожно и робостно. В пылающем нутре плиты и гудёт, и вспыхивает. Взрагиваем при звуке и виде соскакивающих на прибитый к полу кусок жести пары-тройки алых угольков. Шурка схохлился на скамеечке, мы на коленках с боков жмёмся, тайком друг от дружки поглядывая на окошки в морозной искрящейся «шубе». Но – чу! Брякнула щеколда в сенках. Страх сменяется радостью – в клубах пара являются старшие пацаны. На чугуне алой от жары грубки мы печём пластики резаной картошки, жарим пшеницу или горох. Какие аппетитные запахи, а вкуснотище – за уши не оттащить, да под оживлённые разговоры и смех… Вернулась сказка! И вовсе не страшная.
Глава 7.
Действительно, изба Панов чаще напоминала цех, нежели жилище. Особенно, когда хозяин брался за работу. Свирепо, как и гулял.
Да, признаться, как всякий русский мастеровой Пал Маркыч Максимов был человеком пьющим. Регулярно – запойно. С неделю, а то и парочку. Потом, переболев и потишав до иноческого смирения, страдал, постился солёной капустой и квасом. Парился через день. Кончалась постная пора сутками жора – казак Максимов «брал тело», ел много и жадно, жирного и мясного. Что-то в себе «высчитав» или почуяв, набрасывался на работу. Тоже сутками, полагаю, с не меньшей страстью. По-честному, на износ…
Современные критики используют метафору – «на разрыв аорты»… Когда артистка или актёр выкладываются на экране, на сцене по-полной. Верю. Но ещё больше верю русскому мастеровому, который тоже есть творец «милостью Божией». Причём, творец вещей вполне материальных ибо его труд измеряем в зримых штуках изделий, кубах, гектарах мягкой пахоты, в тоннах и километрах… Когда отойдёт рукотворный мастер от смуты в себе – физической и духовной, последняя – прежде всего! И схватится работАть.
(Интересное, составное слово великого нашего языка, который, как оказывается, сплошь и рядом намного умнее нас, его носителей).
Мощный глагол «работАть» – это моя несостоятельная версия - состоит из корней «раб» и «тать». То бишь, слово означает - трудиться, словно раб под бичами, и по-разбойному безжалостно, яко тать, разграбливая собственное здоровье, и самое жизнь – заодно. РаботАть – значит, трудиться истово, словно сотворяя последнюю молитву. Сколько их, беззаветных, помирало насмерть в житной борозде, за горном, валилось бездыханной грудью на верстак…
РаботАли до последнего, загнанные кнутом собственной совести, а не тягой к рублю. Ведь казнились же! Прогулял, обидел семью, обделил детишек – отрабатывай, грешная твоя душа! Потом и кровью мозолей выгоняй скверну. Оттого и пластались «на разрыв аорты». Тут я верую покрепче, чем вдохновенной игре артистов. Таков был и сибирский казак Пал Маркыч Пан в своём пимокатном ремесле.
Глава 8.
Зимний день года, к примеру, 1958-го. С уроков тороплюсь. «Куды опеть?» - риторически и с досадой сердится баушка. Родители на работе, она нянчится с трёхлетним Сашкой, моим братцем. Суть вопроса не адресная, а смысловая: зачем, и «скоко можно таскать»? Поскольку Ефремовна своим нестареющим сорочьим оком видит, а если не видит, то нутром чувствует, как сую в карман пирожки с картошкой, утащу четвертинку сала с полки в сенках, достаю луковицу из-под лавки в кути либо иную тарную снедь. Для Шурки. На уроках сёдни его не было Он, поди, голодный дома сидит.
После недавних морозов – отпустило. Оттепель, сыровато, к пимёшкам снег липнет. Ночью мело. Проваливаясь в сугробе выше колен, пересекаю улицу накось, ко двору Пановых. Засекаю над баней урывистый дым, его пригинает к низу, мотает из стороны в сторону, сдувает к речке. Стало быть, аврал идёт, оттого Шурка не в школе. Занят делом – раз, дополнительно с Пашкой сидит – два. Мать с отцом - в усиленном процессе, катают.
Ворота занесены, не пройти. Есть запасной вход, во двор попадаю через калитку с огородчика, её не приметает, ежели вьюжит с восходней стороны, от Лобанова, либо с полуденной, как сейчас. С тёмного угла взмыкивает Рябуха. Оборачиваясь ко мне, на свет, сверкает взорами из навозной полутьмы стойла. Наверное, непоенная с самого утра. Или с вечера нежрамши….
Колодец - у нас, тёти Нади через улицу надо ведра три-четыре нести. Рябуха выхлестает, бычишко, овечки макнутся… Две ходки на коромысле. Но сегодня работа не отпускает, «горячий цех», непрерывное производство. Старшие парни в школе лындают. Хоть Шурка при деле. Ему «тожеть нековды». Корову управить некому. Обойдётся, не цаца.
Захожу. Точно! Сосед мой разлюбезный чешет шерсть, турзучит братца-огольца, чтоб не мешался под ногами, обучает на будущее личным примером и устным словом. Пашке летом шесть будет. Принесённый гостинец-пирожок для малого кстати: уселся, наконец, рот набил. Шурка свой зажевал. Он меня на год старше, но с первого класса учёба не задалась. Остался на второй год. Это к лучшему: меня, говорит, дождался. Не поспоришь, теперь нам веселей в один класс топать от самой Мордвы. Ему девять лет, он спец.
Скамейка от печки отставлена, шайка из-под рукомойника снята на пол. Оседлал рабочее место – сырьё подрабатывает, матери готовит полуфабрикат. На другом конце скамейки закреплён кусок доски, подбитый транспортёрной лентой и с торчащими через неё гвоздями, концы их загнуты по ходу, как бы «от себя». В руках работничек держит чесальник – обрезок доски с ручкой и тоже с лентой и гвоздями, концы которых загнуты противоположно – то есть «на себя». Такое вот устройство чесалки.
Шурка подтягивает очередной мешок с заказом. Там – фунта три белой шерсти. На детские или женские пимёшки, скорей всего, судя по весу и окрасу. Сначала теребит, выбирает репьи, хахаряшки (прилипшие катышки помёта) и прочий сор, всё летит на пол. Затем кладёт пук на чесалку, дерёт шерсть движениями «на себя», прижимая обрезок с ручкой левой рукой. Куделя тянется меж гвоздиками, расчёсывается подобающим образом. Через пять-шесть движений, в зависимости от качества шерсти, парнишка собирает клубок, раскладывает на гвоздики и повторяет операцию до полного вспушения. Готовое сырьё складывается в отдельный ворошок рядом с мешком, чтоб не перепутать.
Пока Шурка уминал пирожок, вызываюсь помочь. Со стороны работа простая, лёгкая. А как сел сам – чесалка скачет, шерсть комками крутится, волочиться не желает… Мастер учит с полным ртом: на край дави, сперва на тот, потом сюда нажимай. «От, б…дь, безрукая!» - это он всё съел, сердиться начинает на непутного ученика. А мне как? Признаться, что силёнок не хватает? Чем-то отбрехиваюсь, отдаю «струмент».
Берусь теребить. Шурка отдал другой мешок. Читаю записку, где указан заказчик чёсанок, исходные данные: шесть фунтов с «походом» (довеском), номер колодки, сделать к Сретенью (15 февраля). Видать, не местному человеку заказ. Паны все ноги в Аиртаве профессионально знали по размерам и «взъёмам», то есть формам ступней. Для чёсанок люди давали шерсть получше, чем для рядовых пимов. Колодка на пимах грубее будет, они жёстче от усиленной дозы кислоты. Но об этом – чуть позже…
Надо сказать, что в наших краях овечек стригли два раза в год: весной после стойла и перед зимой. Отросшая за лето «волна» считалась лучшим сырьём. А после весенней, я так понимаю, руно за зиму сваливалось, на стойловом содержании в шерсть набивалось больше сору, налипало «хахаряшек». Поярковая на пимы исключается. Однако бывало: подсыпали для весу, чем портили сырьё.
Вываливаю шерсть. Поярковая обычно раскатывается на полу, эта лежит цельной волной, прям видно, где руно на овечке лежало, и как его ножницами состригли. Добро! Растягиваю волокна, выбираю сор, его немного. Ладные выйдут чёсанки… Скоро руки чернеют от сальной грязи, жиропот называется, под ногами на полу растёт сугробик пыли. Работёнка та ещё. По мне так сходнее картошку чистить, да уж взялся за гуж…
Шурка довольный, работа ускорилась, принимается чесать мой натереблённый ворошок, а мне поручает Пашку. Пацан наигрался бабками на печке, просится на пол, а тут за ним глаз да глаз. Лезет, куда не просят…Скоро обед, пришёл Толька со школы, старший – Колька, где-то !заженихался». Пора: десятый класс, не хухры-мухры. Может и родители явятся – с утра зашились. Точно, прибыли. Садятся за стол, Шурка отнекивается: потом, дескать, с Колькой поем…
Глава 9.
Хватаем одежонку, во двор смываемся. Нам надо, край, блиндажи достроить в сугробах. Кубометры наворачивали, прорубая тоннели в плотном снегу. Здорово потом «в убит» играть. Так у нас войнушки назывались. Увы, Шурку скоро сдёрнули. Усадили за работу… Я тоже в избу сунулся, но понял – лишний, под ногами путаюсь. А тут ещё Толька. Вряд ли поиграть получится, захомутали дружка до вечера.
Кровать у левой стены уже убрана, на том месте прибывший Колян настраивает «контрабас». Будет бить шерсть, которую начесал братка. Толик управляет скотину на дворе. А Шурке «драть» следующий задел. Это ещё три-четыре заказа.
«Контрабас» или по-правильному «струна» - это громоздкое и большое приспособление, привешенное к стене. На вид - типа огромной пилы по металлу. Рама деревянная, а вместо полотна натянута тетива (струна) из витых бараньих кишок. Соседи режут если овец, Паны забирают требуху на выделку, сами тетиву делали. Видел соседку за таким занятием.
Так вот, по той самой струне Николай бьёт особым вальком (медиатором), струна сильно вибрирует, издавая басистый несколько гундявый звук, заодно вспушивает подбрасываемые на неё кудельки. Прям до состояния пуха. Здесь тоже не с бухты-барахты надо… Умение необходимо. Точно на серёдку следует бросать, ни много и не мало, чтобы шерсть не застревала на тетиве, наворачиваясь на неё. Глядеть, что падает на пол. Если попадается нераспушённая – это брак, надо исправить повторным набросом на струну. Заодно дать втык чесальщику, чтоб смотрел пуще, что руки рОбят…
Бить шерсть – операция из всех самая пыльная. Непривычному человеку и дышать в избе пимокатов нечем. У Пановых все «обстрелены», не в диковинку. В солнечные дни мы, бывало, игрались полосами пыли в косых лучах. Свет из пары окошек ярко подсвечивал жёлтым, пыль будто сгущалась и сколько там всякого кружилось…
Осознав плотный рабочий график друга, плетусь домой. Мне тоже пора садиться за уроки. Но перед этим - управить скотину. Сменить подстилу, что тятя рано утром сгондобил. Дать по чуть-чуть в ясли корове с тёлочкой, баранам. Потом намешать для ночной выдачи соломы с сеном, чтобы с фонарём не шарашиться. Принести воды, если станут пить. Вербочка с ведро оприходует, наверное, сёдни тепло. Это в мороз на поилово шибко не тянет…
Глава 10.
Назавтра - снова у соседей. Пал Маркыча в колхозную кузню с утра потревожили, теть Надя по клиентуре зафитилила. Так что ожидается шабаш, в это время можем поиграть на улице. Это хорошо. Однако в жизни даже амалых казачат полно перемен и не все они приятные. К горькому, ети его мать, сожалению…
Только закончил Шурка с супешником – прибыл Толик. Не успел брякнуть чугунком – дядя Павел заходит. От него пахнет угольным дымом. Помогал кузнецу оттягивать зубья для борон зиг-заг, провонялся. Аиртавичи дома в те годы одними дровами топили. Наскоро поели - ударная трудовая вахта продолжается. Шурка просит меня не раздеваться, выйти на улицу, на заготовку дров. Что ему от главного не отвлекаться. Думаю, пора сказать о топливной процедуре у соседей слегка подробнее…
Как понимаю, в семье Панов практиковался обык, каким в ранешное время располагали мастеровые казаки. Из тех, кто достаток обеспечивал ремеслом, а не пашней и табунками. Если не на сто процентов, то очень похожим образом. Сужу по реакции на жизнь соседей со стороны баушки Пелагеи и тяти, которые царя захватили. Они не осуждали. Даже обсуждали редко. Мотивировалось это устойчивым мнением: «кажный живёт как могёт» или «кажный по своему с ума сходит». Понимай: у мастеровых всё наособицу. Бывает, что и не слегка…
Скажем, дрова на зиму они никогда толком не готовили. Решали задачу авралом. В рядовых казачьих домах такое не дозволительно. Для меня, как только дорос до двуручной пилы, это стало нудьгой на цельные каникулы – ширкать с тятей на козлах всякий-разный сухостой, в основном осинник, реже сосняк, ещё меньше – берёза. Помню, мы сжигали до семи длинных и высоких, под поветь, поленниц. Каменного угля в бывшей станице долго не признавали.
Шурка с Пашкой и их старшие братья такой работы не знали. Глубокой осенью, после снегов и заморозков, решительный Павел Маркович волоком, как сказано ранее, притаскивал на гусеничном ДТ-54 пару-тройку престрашных величиною берёз, отцеплял перед избой повдоль проулка – то и были дрова на зиму.
Зашибись! По холодку, без мух и комаров, не в нудьгу и обязаловку, но в охотку для разминки и физкультуры! Так следует готовить топку. Сколько надо – отпилил, поколол, сжёг. На разжижку – жерди и колья с ограды. Потому что сухие. К весне у Максимовых городьба сжигалась полностью, огород открывался снегам, ветрам, скотине и птице. Да и хер с ним! Зато летом не тратишь золотое времечко! Так думал и завидовал я.
Поэтому зимний день, о котором рассказываю, для панят привычный. Берусь за колун, развалить пяток берёзовых чурбанов. Их намедни трудящая семья ненароком напилила явно побольше десятка. Не забыть, поинтересоваться: у кого из них и с чего ударил такой «ентуазизьм»?
Лафа, нам с Шуркой на улице не корячиться с пилой у занесённых буранами берёз! Сырые обрезки – беру потоньше, без сучков – легко отскакивает напополам. Пока пыхтел, освободился Шурка. Двинулся зорить огород, скоро вертается с увесистой жердиной. Тут же её - на козелки, распанахиваем двуручкой, колем. Довольно переглядываемся… Получилось три с лишним оберемка дров. Один сразу – в грубку, два – в печку, пусть маненько обтаят, подсушатся.
Растопка – это моё. Аж трясусь от древнего запаха горящей бересты. До седых волос дожил, а не расхотел, нравится. Чем? Поди, объясни… Особенно в детском возрасте. Полагаю, это кроется глубоко в человеке, может быть – в давних-давних генах. Запах тревожен и одновременно мил раздумьями о доме, как понятие – семейный очаг. Дымный аромат взывает к памяти, как и печальный зов журавлей, крик летящего над полем чибиса: чьи вы? чьи вы? А правда, чьи? Ведь точно никто не скажет. Примерно, догадываемся, что русские. И только…
Грубка разгорается, от бересты сосновые сухие полешки обволакиваются пламенем, жарче лижут стылую берёзовую колоть… Занялось. Поленья начинают тихо «запевать», то есть шипеть-сипеть, оттаивая. Иногда из какого-то из них может прорваться мелодичный свист. Мы с Шуркой догадливо усмехаемся и начинаем пугать Пашку…
Наконец, засунули его на печку – мы избу выстудили вознёй с дровами, а вдобавок по полу тянет от двери. Засопливет пацанёнок – Шурке втык и морока. Ведро холодной воды поставили на плиту. Тёть Надя велела согреть. Зябковато. Нахохлились. Обогреваясь, двумя чиликами сидим у плиты.
Толик, обработав несколько узлов с чёсанной шерстью, убрал, наконец, дребезжащую струну, отряхнулся в сенках от пыли, сел за уроки. Нам велел заткнуться, чтоб не «сипетели». Мы и так помалкивали, однако чтобы даже случайно не нарваться на шалбан умолкаем окончательно, завороженные к тому же пляской огня за приоткрытой для тяги дверкой.
Каждый - в раздумьях. О своём и очень, помнится, серьёзном. Как и полагается в 8-9 лет от роду. Думаю: почему у нас ни грубки, ни певучих дров нет? Это сколь многого я лишён! На железках плиты можно пластики сырой картошки испечь, пшеницу или горох поджарить, без лишних глаз – свинец в баночке растопить для пугача, грузил, да мало ли! А как раскалённый докрасна чугун светится в темноте! Как причудливо пляшут отблески пламени на потолке, если открыть один самый малый кружок! Кина не надо… Лишён!
Мама с баушкой топят у нас большую печку всякий раз. Сжарить глазунью либо подобное на скорую руку – мастырится на загнетке с кирпичами. Живого огня не вижу. Потому что от печи гонит баушка – неча тут парню делать. На загнетке чего увидишь за маминой спиной, а как прогорит – смотреть уже не на что. Была бы грубка… (Мечта исполнилась, когда уже стал большим: сложили и у нас плиту сбоку печи).
Дрова у нас завсегда сухие. Не сипят, пылают, только «разговаривают», если попадается сосна со смоляными «мешками». Дым с нашей трубы – мы бегали на улицу сравнивать, у кого вкуснее пахнет – смешанный, как и дрова. То чадной смолкой даст в нос от сосны, то горьким осинником, от шурум-бурума в виде старых досок, перекладов, подгнивших прясел и вовсе никакого духу. Не то, что у Панов. Дым у них – гольная берёза, особенно когда дрова в печке высохнут, по-настоящему возьмутся. Печалит берестой, бодрит дёгтем…
Вообще-то, сырой лес в Аиртаве, сколько помню, считался навроде заповедного. Отпускали только по загадочному «билету», за которым следует ездить в Челкар, где расположено лесничество. И который стоит уйму денег. Тятя «лишних» не зарабатывал, потому и зычит по околкам да бору, сшибает сохлое да гнилое. Удивительная пословица есть: сапожник без сапог… В Аиртаве – кругом леса: боры, рощи, карагайник по болотам… Топили хламом. В степи, где ни кустика, жители совхозных посёлков пользовались берёзовым пильняком. Готовый завозили. За копейки. А казакам без билета – немочно, лесники «пежат», можно и «загреметь». «Самовольная рубка государственного фонда» - статья называется. В казённой бумажке прочитал, когда пришёл штраф на наш адрес…
Это через год будет. Мы с Панами, кабы не единственными в Аиртаве, сидели без света и без радио до 1963 года, до нас почему-то проводов не хватило, не дотянули сразу, как всем делали. Два крайних дома по центральной улице к Борку. А после отмахнулись: ставьте столб сами, тогда подключим.
Года три тятя с Паном «вопрос решали». Нужна здоровая сырая сосна. Билет тот ёканный не получался, наверное. А нарушать не с руки. Оно ведь как: кого мишка драл, тот и пня боится… И всё же именно Пал Маркыч, (которого мишка-закон драл), проявил инициативу. Схерачил лесину и притартал на наш порядок. Без сучков, ошкурённую… Собрали помочь из двух семей, скоренько вкопали. Толька-радист скоренько явился с когтями – «зазвенели и запели провода» и здравствуй запоздалая для нас «лампочка Ильича». Радости было! А как-то прибежал с лесу – каникулы были – мама расстроенная до слёз, тятя смурной. Оказалось, лесник приезжал, акт составил, что будет? Подробностей не знаю, а будет та самая бумага, лощенная, с разводами, угрозой пахнет. Штраф впаяли, да нам-то с Шуркой что? Отдуваться родителям, а для нас «Пионерская зорька» говорит ясно, репродуктор и поёт, и «брешет» (так тятя о радио выражался всегда) с шести утра до двенадцати ночи, когда «свет дают» на дизельной электростанции.
Как д. Павел улаживал дела со своими ежегодными берёзами для зимней топки – мне неведомо до сих пор. Ведь тоже сырой лес. И тоже деловой. И не один ствол. Но обеспечивал! Без билета. Регулярно! Уж не теми ли пимами на козырный заказ лесникам? Но эти мысли придут позже. Сейчас мы греемся…
Грубка раскаляется, железо сверху берётся посерёдки малиновыми кругами, уже не усидеть рядом. Заявляются из бани дядя Пашка и теть Настя. Распаренные, полуголые и, кажись, еле живые. Там у них горячий цех. С кислотными ваннами и парами. Я собираюсь домой. Меня не держат – устали, видать, смертельно. Она очумело садится на лавку, развязывает платок, машинально перебирает слипшиеся волосы. Маркыч, кряхтя, лезет на печь, отлежаться до ужина, унять поясницу на тёплых кирпичах… Толька выносит струну во двор, на её место начинают ладить с Шуркой разобранную кровать. Это для родителей. Младшие братовья имеют печь, старшие – спят на полу.
Знаю, как немного погодя, они поужинают, чем Бог послал. Скорее всего, Колька сделает печонок в грубке, поедят горячую картошку с пилюстками и капустой, груздями солёными. Запьют чаем или квасом. Молока нет, корова в запуске перед отелом. Казаки повалятся, а тетя Надя сядет заращивать, чтоб была работа назавтра. Занятие однообразное, нудное, надолго…
Глава 11.
Заращивать – это когда из чёсаной (Шурка), перебитой на струне шерсти (Колян и Толик) делаются пайпаки, заготовки видом как огромные шерстяные носки. Необходимы хоть для чёсанок, хоть для пимов независимо от размера. Для чего, т.Надя расстилает плат изрядно засаленной плотной материи. На него по выкройкам ровным слоем укладывает шерсть, попутно растеребливая невзбитые комочки. Подбивает слои специальной палочкой, вроде шомпола, сбрызгивает водой изо рта, чтоб не тянулась за руками, плотнее ложилась. Выкройки из старой клеёнки, их три – на голяшки, ступню (перед) и для «рубашки». Последнюю она частенько делает без шаблона, по опыту. Этот пласт шерсти более тонкий и укладывается дополнительным слоем на передок.
Уложенная таким образом шерсть туго заматывается в тканевый рулон со скалкой внутри и прикатывается руками на столе. Движениями только от себя. Обратно подтягивается в исходное положение… И так многажды, разматывая, поправляя время от времени. С час мастерица тратит на пару пимов, если не больше. От этой операции даже доски на столе вытерлись, бугрятся сучками. Надо, чтобы пайпак срастился всеми деталями, стал целым «носком». Операция ответственная, от неё зависит качество обувки – ровность слоёв, их толщина. То есть, пригожесть и тёплость валенок. Надежда Прокопьевна выматывается от однотонности и многократности движений, а не бросишь – конвейер остановится…
Готовый «носок» укладывается «конвертом», завязывается матерчатым узлом, чтобы можно было опускать-вынимать в горячую воду с кислотой. По мере готовности, мастерица относит пайпаки в баню, где и замачивает на ночь, чтоб утром сразу катать.
В бане я был коротко несколько раз. Именно – как в пимокатном цеху, а не как в моечном заведении. Тесно, не повернуться, кругом опасные вещества типа кипятка и кислоты. Использовалась аккумуляторная, раствором стакан на ведро воды, по-моему. Её в предбаннике разбавляли, где стояла стеклянная бутыль в деревянном решётчатом ящике со стружками.
Баня - рабочее место дяди Павла в основном. У него – мокрый процесс. И трудозатратный. На голом торсе - клеенчатый фартук от шеи и почти до пола. Сама операция крутой силы требует, тут не засидишься на лавочке… Пайпаки моются, слегка «варятся» в кипятке, осаживаются, надеваются на колодку. Их чешут, лупят, обстукивают всяко. Не рассусоливая, потому как в бане, что в кузне: «куй железо пока горячо»… То бишь, валяй пим, пока он не остыл. Поэтому печка топится непрерывно, с утра до вечера. Жара, пар, темно, поскольку жировая коптюшка на единственном подоконнике свету даёт мало, а лампу со стеклянным пузырём не поставишь – одна капля воды и сразу лопнет.
На полкЕ ставится подставка с наклоном и косо набитыми планками, чтоб вода стекала не на ноги. Заготовки охаживаются всякими приспособлениями - рюшиной, металлической скалкой, прокатываются рубелем. Ещё есть интересная палка из берёзы с загнутым концом – отбой. Ею, помнится, д.Павел особо молотил по взъёму, чтоб лучше садился.
Набор колодок – тут же, лежит под лавкой. Отдельно – носы, потом – правило, задник, средний, клин. Эти годятся для голяшек. На чёсанки колодки сделаны аккуратнее. Обводы выструганы мягче, всё гладкое после шкурки. Для обычных пимов – дерево без изысков обработано, где и с трещинками.
Сгондобив пару, можно хапнуть махорки или самосаду. Предварительно хлебнув воды, пимокат садится на чурбачок в накинутой на плечи «куфайке». Из-под фартука на груди – парок выбивается. Пальцы подёргиваются, табак рассыпается… Я понимаю, отчего Пал Маркыч вертит козьи ножки, а не цыгарки как тятя. Во-первых, влажные руки - газетку смочишь, она прорвётся от грубых крошек табака. Во-вторых, трясутся от напряжения. Ножка в этом смысле сподручнее, она навроде трубки засыпается тютюном. Курит с наслаждением, если не срывается в кашель. Запахнувшись, посидит пяток минут. Потом подмигивает, улыбаясь устало: сиди – не сиди… Скрывается, согнувшись, за низкой дверью бани-цеха.
Готовые пимы д.Паша выставляет в предбанник. Мокрыми, в колодках, парок идёт с них. Когда обтекут мало-мало, т.Надя или ещё кто из домашних, уносят сушить в избу. На печь или в печь, коли нет большого там жару.
Мне особенно нравилось, когда высушенные изделия выносили на сугроб перед двором на завершающую отделку. Если честно, то это и было единственно привлекательным действом в тяжёлой, грязной и потной работе пимоката.
Пал Маркыч уже в чистом обмундировании выносил жестяную банку из-под селёдки, плескал туда солярки. Мы с Шуркой изготовили костерок, сложили кучку соломы. Мастер выбивает колодки, голяшкой надевает на руку готовое изделие, макает в соляру тряпочку и смазывает пим. Тут же кивает сыну, тот кидает в костерок пучок соломы, который жарко вспыхивает. Само то! Сосед ловко обсмаливает пим, вертит над огнём. Шикарно пахнет палёной шерстью, соляровой копотью. Раз-два – готово. Толька и я хватаем обувку, чтобы тут же обшоркать куском пемзы. Белые – ещё и подпудрить мелом. Готовые поставить в сторонку.
Обработав нужную ему партию, Пал Маркыч любовно складывал три-четыре пары в мешок и торжественно отправлялся сдавать заказ клиентам. Он знал, за чем шёл… Будни кончились, начинался праздник.
Глава 12.
Если возвращался, то к вечеру первого дня, не раньше. Довольным, всё нараспашку. Полные карманы конфет («подушечки») в порванных кульках, пряников - круглых и продолговатых с загибом, мятных и простых в беловатой обливке. На сластях налипли крошки махры, табака с прикупленных для форсу папирос «Байкал», «Север», «Прибой». Попутно – хозяин, отец, кормилец! – Пал Маркыч в первую ходку мог притартать престрашную сетку (авоську) развесной сельди, «Сайру в томате» в жестяных банках, калёные сушки, сгущёнку, даже флакон одеколона «Кармен».
Дура мышь, коли в крупе сдохла… Это не про нас. Мы уминаем яства за обе щёки. Руки липкие, пахнут рыбой, на зубах сахар скрипит. После дневного жора, опившись водой или чаем, вечерком играем в очко, на кону ходовая сейчас валюта - конфеты и пряники. Но коротко счастье…
Назавтра дядя Павел вернётся, если захочет. Без сластей-гостинцев. Мы опять с ним. Потому что будет рассказывать о войне, отхлёбывая из стакана (первый день – водку, на второй – хану). Вот примется объяснять, что делать первому номеру станкового пулемёта Максим, что второму. Фашистов он называл только местоимениями – он, они, редко когда прибегал к слову «немец» и только в единственном числе.
- Вот он, значицца, попёр, - на столе фронтовик показывает фронт атаки, месторасположение пулемётного расчёта на ротном фланге, - какая твоя залача? Ты должон подпустить. Наверняка. Чтоб тебя загодя не обнаружили, минами не засыпали прежде положенного. На тебя же надёжа. Ты должон их побольше уложить, чтоб роте меньше досталось… А тебя убьют сразу, какая с тебя польза? Не боись, терпи, подпускай ближе. Дажеть когда лейтенант орёт. Ежли, к примеру, немцу надо по яйцам вдарить, наводи прицел на грудь, а ежели в сердце, бери по головам. Я в башку целил, мне он дохлый нужен был…
Один раз, помню, изрядно под турахом, начал учить, как уйти от служебных собак-ищеек. По воде, дескать, вернее всего. А как выходишь на бережок, сразу табаку или перцу на свой след насыпь. Мы тут не по-детски вопрос задали: откуда знаешь?
Оказалось, Пал Маркыч тот ещё гвоздь… Перед войной «шибко прижала совецка власть». Сама по себе она, может, и годилась бы, только отдельно взятые представители «патрет» ей портили. От такой нашёлся в Аиртаве. Пристал, как банный лист: идите в колхоз работать, с пимами завязывайте! Раз поскандалили, другой… «Элементом» обзывает. Ночью Павел Максимов «пустил красного петуха». Теперь не вспомню: то ли сельсовет поджёг, то ли избу сельсоветчика. Кинулся по речке, в Борке петлял, на арыцкий тракт кругаля дал… Уходил от места преступления, следы путая, и собаки не взяли. Дошлый…
Но как ни хитрил, через пару дней взяли «под микитки да в каталашку». Срок впаяли, а тут – война, вызвался вину кровью смыть. В пехоте за «максимом» научился «Родину любить» не менее прочих…
По-трезвому не любил вспоминать о лагерях. Кто не ходит, тот не спотыкается – говорил, будто в оправдание. Тюрьма большая, да сидеть в ней тесно, - словно предупреждал нас на будущее.
Впрочем, домой тароватый пимокат после раздачи заказов и соответствующих расчетов, торопился не всегда. Тогда наши с панятами жданки оставались тщетными. А для Надежды Прокопьевны наступали тревожные дни и ночи. Бывало, Пан присылал гонца-малолетку за гармошкой. Загулял, стал-быть… Прибывал через день, два, три, к концу недели, в начале следующей… Расстёгнутый от внутреннего зноя, молча волочащий хромку за ремень по сугробу. Естественно, никаких подарков для детей, посиделок с рассказами. Дядя Павлик устамши…
Заказы пропиты. На похмелку взят аванс у сердобольного клиента. Прокопьевна вне себя, скандалы у Пановых… А что делать – жизнь! Она у русского мастерового особая, на отшибе, как изба Пал Маркыча. После гульбы долго отходит. Об этом периоде уже поминалось выше. А ещё он в «слободное» время чинит хромку, собирая её из двух-трёх старых или разбитых прежде гармоней. Мы с месяц пиликаем на «гусликах» - металлических блашках с планочкой, которая пищит, если дунуть. В избе пахнет столярным клеем. На укоризны жены Пан мычит унылую мелодию или помалкивает. Скучно ему, и нам тоже.
Но вот однажды, в день какой-то оживляется. Разговоры – по боку, закипает совместный труд. Шурка снова в школу ходит через раз. В избе и баньке Максимовых - непрерывный и жадный до пота цикл производства пимов.
До раздачи готовых изделий и расчетов с клиентурой. До новых праздников. Либо до горечи несостоявшихся…
Эпилог.
Пал Маркыч и Шурка умерли один за другим.
Ядовитые кислотные пары, ледяная водка, политура, одеколон сожгли у отца дыхалку до появления горлового рака. С год подышал после операции через трубку, посипел разговорами, как танкист в лорингофон, - схоронили.
Шурку, думаю, взяла извечная в детстве пыль, волосня от шерсти. Забила лёгкие, туберкулёзил. В армию не взяли. Браком не сочетался. Прокашлял (сколь помню) школьные годы, юность и затих на погосте, не дотянув до тридцати. Не пожилось далее…
Пашка сочетался с Натальей. Нашенская, ертавская. Её отец носил прозвище – Король. Аиртавичи зубоскалили: ишь, сам Пан, так Королевну подавай, прочие ему не ровня…
Жили в Кокчетаве. За пару лет шустро народили троих сынков. Не близнецы. Второй парнишка в январе появился, третий – в декабре одного года. Как так? Сумей! – лыбился Пал Палыч. Увы, и он не зажился, сшибли пузырьки да шкалики в окаянные девяностые…
Колька тёть Надин, оженившись, подался в Свердловск. К родне по куликовской линии. Как там и что – не знаю, врать не буду, но с матерью не заладилось. Сноха виной, ли чё ли… Ездил в Аиртав реже и реже, пока не перестал совсем. Отчужился – вздыхала Паниха.
Прислонила она застарелую голову свою у Тольки, пасынка. (Вот как жизнь располагает, кто бы думал, а? При трёх-то рОдных сыновьях?) Забрал он мачеху в тёплые края, кабы не в Ставрополь, где давным-давно проживал с семьёй. Ни слуху, ни духу потом от них: далёко от Сибири, страна грохнулась, до писем ли? Да и кому сообщать?
Развеялось семя ещё одной аиртавской семьи. Пимокатов. На Бухряковом, деда Вербицкого пепелище, на Пановом вымахнул горький да сорный дурнишник. До поры. Потом на месте жилищ с очагами – не только их, а многих и многих – сравнялась земля, встала трава. Трава окончательного забвения. На проулках, улицах, дворах…
Нет ничего… Одни шрамы-ямы от родимых пепелищ, бывальских погребов и подполов. Нежиль бросается в глаза крапивой и лопухами, а где сора нет, там сгибнувшие гнёзда задернило ядрёной крепью. Стёрлись приметы полнокровной когда-то жизни сотен и тысяч казаков, освоивших дикий край, поднявших десяток станиц внешнего Кокчетавского округа. Впоследствии - Первого военного отдела Сибирского казачьего войска.
Из Аиртавской (станицей посёлок стал в 1910 г.) в третью сотню, набирались составы первого Ермака Тимофеева и Его Величества казачьего полка первой очереди, а также номера полков четыре и семь второй и третьей очереди. Плюс учебная, запасные сотни, полусотня царской лейбгвардии в Петербурге. Много верных шашек требовалось… И хватало, даже на полную мобилизацию, Отдел разом формировал три полка и пополнение в особые сотни.
Потом не пожилось…Процесс разрушения наладился устойчивый, укоренённый директивами рассказачивания, а затем подживлённый людоедской теорией неперспективных деревень мадам Заславской. Упражнялись, экспериментировали… Грешили на НКВД в 1930-х, а при Хрущёве на кого жалиться, от кого некоторые бежали? Видно, не в Сталине беда, на которого всё свалили.
Бегали казаки, искали доли в великой стране – СССР. Побежали в 1990-х и их потомки из мест, где пуповина многих поколений зарыта. Тогда уже по причинам и вовсе серьёзным. Не стану о них распространяться. Они известны да и душу травить лишний раз – себе дороже…
Словно довлел и довлеет над нами рок изживания. При Леониде Ильиче передых случился, немного одыбались – на тебе! Перестройка, Ельцына вынесло, «парад суверенитетов». Для Аиртава, по ходу, парад - прощальный. Как у «Варяга». Исчезла станица, как легендарный русский крейсер. В чужих волнах. Времени.
Добрые жилища за бесценок или вовсе даром массово занимали аульные жители соседних мест, объявившие себя «титульными». Местных не хватало, иных из Монголии за деньги выписывали. Чтобы русских скорей вытеснить. А когда «коренные» и явившиеся оралманы дармовщиной насытились, пошли дома на слом, на дрова, на прах. И опять – ямы да руины. Как на месте при колхозе ещё строенного сельского клуба. Крышу, дерево бодро растащили, а каменная кладка не далась. Умели строить казаки, рассчитывали-то на века, а оно, вишь, как неожиданно получилось… Так и стоит посредине остатков бывшей казачьей станицы изуродованый очаг культуры.
Чему символ? Кому памятник? Нет ответа…
Будто и не шумела в уютном уголке Сибири справная казачья жизнь, затем - колхозное, совхозное село. Пропадают обжитые следы людского пребывания в родчих местах. Рушится веками действующий порядок на стройных улицах и проулках. Аиртав теперь не узнать. С видимым мщением новые жители вживляют приметы аульного кочевого прозябания, когда всё кругом делается и выглядит неряшливо, наспех, на сезон… Почему? Как это называется? Неужели так заведено в счастливейшем из подлунных миров? И опять молчание…
Последнее редактирование: 06 сен 2022 15:11 от аиртавич.
Спасибо сказали: bgleo, Куренев, Нечай, nataleks, Андрей Машинский, evstik, Полуденная, Alexandrov_2013, Serj
- аиртавич
- Автор темы
- Не в сети
Меньше
Больше
- Сообщений: 454
- Репутация: 44
- Спасибо получено: 2515
23 сен 2022 13:17 - 23 сен 2022 13:21 #47614
от аиртавич
БЛАЖЬ
Со вчерашнего, как только наползали сумерки из-за Варфалиного болота, от пятистенка Сашки Лазоркина неслись рокочущие звуки гитарного перебора с томными всхлипами нижних струн. Ему вторил хриплый женский голос, накладывавшийся на эту магнитофонную музыку, крики поздних гусей и другие звуки наломавшейся за день деревни.
Сочинитель бедный, это ты ли,
Сочиняешь песни о луне?
Уж давно глаза мои остыли
На любви, на картах и вине…
Бесплотной тенью от бани скользнула чуткая тень Санькиной жены. Оглянувшись на дом, где только что вспыхнул в окнах электрический огонь, Валентина подалась к соседке. Всхлипнула, зажав стон в концах шали: а это теперь – суток на двое…
С рамой и звоном осколков вылетела на улицу какая-то вещь. Валентина вздрогнула, но не вернулась.
- Не могу-у! – Сашка, запулив в окно мазутную свою фуфайку, уронив голову, бил руками по столу, тарелкам, ложкам. Бутылка попрыгала, покачалась и тоже покатилась, оставляя на клеёнке с нарисованной битой дичью тяжкий дух перегара. Теперь и гитара была слышней, и тот же голос:
Каждый вечер, как синь затуманится,
Как повиснет заря на мосту,
Ты идёшь, моя бедная странница,
Поклониться любви и кресту.
- Что же ты со мной творишь? – мычал Сашка. Лоб его облип светлыми и когда-то чистыми кудрями, на зяби-то вымыть некогда. Впрочем, что зябь? Бросил к херам её Сашка, эту пахоту…
Всё ничего шло. Стелилась под гусеницы его ДТ стерня. Сзади культиватор землю корявил. По загонке туда-сюда между двумя околками телепался он, гектары нарезывая. А потом заглох трактор, и он пошёл полем к мастерской. Шёл, шёл Сашка и будто другим становился. Среди железа и соляровой вони чего увидишь, кроме выработки на эталон да бригадировых матюков? А оно, вон что – осень! Сапоги шурухтят, соломой, как перед снегом, пахнет, паутинка висок пощекотала. Может, и ничего бы, дошёл бы, железку, какую надо, взял, вернулся за рычаги бы. Да он-то уже и возвращался, и шёл…
Если бы не журавли. Как налетели от озера через Острую сопку да как закричали… Дрогнул тут Сашка Лазоркин. Сначала по-пацанячьи голову на клин запрокинул, потом остановился совсем. А они летели и звонили. Слышно так хорошо. Кинул Сашка железку и прямо через огороды - к племяннику Валентинину. Взял у него магнитофон с этой вот кассетой, потом к тёте Кате завернул, под дрова насчёт литра договорился, ещё тёплого. И теперь другой день ни про зябь, ни про худую поветь, даже про маленькую Валентину не вспоминает.
Коростели свищут, коростели,
Потому так и светлы всегда
Те, что в жизни сердцем опростели
Под весёлой ношею труда…
Словно жаль кому-то и кого-то,
Словно кто-то к родине отвык,
И с того, поднявшись над болотом,
В душу плачут чибис и кулик.
Сашка вскочил, кинулся, а там - угол, метнулся к разбитому окну, крикнул, наверное, себе не ей: «Валя, это же про нас, про меня…»
У соседки напротив на всякий случай загасили свет. Знали там Сашку. «Эх, вы, придатки!» - плюнул Сашка и начал ещё бутылку, полную, со второй ходки к тёте Кати. Так он и пил, тяжело хмелея, а потом будто заснул с открытыми глазами, шевелясь лишь для того, чтобы перевернуть кассету. В разбитое окно мело знобкими запахами ночи. И уже не так шибало самогонкой.
В сенях пробно звякнула щеколда, и потом вошли Валентина-жена и Валентина-дочь. Сашка даже не ворохнулся. Валя-дочь, боязливо покосившись на «музыку», где ещё гитара слышалась и голос, подошла к отцу, ткнулась головёнкой в опущенные Сашкины плечи. Он дымными глазами, где не поймёшь, чего больше скопилось – вина или тоски, глянул на дочку, хотел погладить, да руки опустил – дрожали руки, стыдно.
В этой жизни умирать не ново,
Но и жить, конечно, не новей…
Кассета загудела, кончившись. Сашка выключил магнитофон. Пошарил взглядом по лавкам.
- Спецовку куда дела? – спросил севшим голосом.
- Он ещё спрашивает! – взвилась Валя-жена.
Сашка догадался. Посмотрел на завешанное одеялом окно и стукнул дверью. Валя-дочь глянула через щель. Отец, зачем-то погладив клён в палисаднике, вдруг отошёл не к крыльцу, а куда-то в темноту.
- Куда он, мам, – забеспокоилась девчушка.
- Грехи замаливать, иди спать, - оборвала мать.
И взаправду скоро далёко зарокотал трактор. Сашка пахал почти до обеда, а потом его вызвали на товарищеский суд. Почему работу бросил? – цеплялись с вопросами. А хрен его знает! Сашка и сам не мог объяснить. Не станешь же про осень и журавлей на суде тарабарить. Там – президиум, «сурьёзныи» люди… Стоял, потел, извинялся. Лишили его всей тринадцатой за текущий год. Чтоб другим неповадно было. Да он и сам потом нет-нет да и головой в кабине покрутит: «Надо же, блин, - осень!».
Со вчерашнего, как только наползали сумерки из-за Варфалиного болота, от пятистенка Сашки Лазоркина неслись рокочущие звуки гитарного перебора с томными всхлипами нижних струн. Ему вторил хриплый женский голос, накладывавшийся на эту магнитофонную музыку, крики поздних гусей и другие звуки наломавшейся за день деревни.
Сочинитель бедный, это ты ли,
Сочиняешь песни о луне?
Уж давно глаза мои остыли
На любви, на картах и вине…
Бесплотной тенью от бани скользнула чуткая тень Санькиной жены. Оглянувшись на дом, где только что вспыхнул в окнах электрический огонь, Валентина подалась к соседке. Всхлипнула, зажав стон в концах шали: а это теперь – суток на двое…
С рамой и звоном осколков вылетела на улицу какая-то вещь. Валентина вздрогнула, но не вернулась.
- Не могу-у! – Сашка, запулив в окно мазутную свою фуфайку, уронив голову, бил руками по столу, тарелкам, ложкам. Бутылка попрыгала, покачалась и тоже покатилась, оставляя на клеёнке с нарисованной битой дичью тяжкий дух перегара. Теперь и гитара была слышней, и тот же голос:
Каждый вечер, как синь затуманится,
Как повиснет заря на мосту,
Ты идёшь, моя бедная странница,
Поклониться любви и кресту.
- Что же ты со мной творишь? – мычал Сашка. Лоб его облип светлыми и когда-то чистыми кудрями, на зяби-то вымыть некогда. Впрочем, что зябь? Бросил к херам её Сашка, эту пахоту…
Всё ничего шло. Стелилась под гусеницы его ДТ стерня. Сзади культиватор землю корявил. По загонке туда-сюда между двумя околками телепался он, гектары нарезывая. А потом заглох трактор, и он пошёл полем к мастерской. Шёл, шёл Сашка и будто другим становился. Среди железа и соляровой вони чего увидишь, кроме выработки на эталон да бригадировых матюков? А оно, вон что – осень! Сапоги шурухтят, соломой, как перед снегом, пахнет, паутинка висок пощекотала. Может, и ничего бы, дошёл бы, железку, какую надо, взял, вернулся за рычаги бы. Да он-то уже и возвращался, и шёл…
Если бы не журавли. Как налетели от озера через Острую сопку да как закричали… Дрогнул тут Сашка Лазоркин. Сначала по-пацанячьи голову на клин запрокинул, потом остановился совсем. А они летели и звонили. Слышно так хорошо. Кинул Сашка железку и прямо через огороды - к племяннику Валентинину. Взял у него магнитофон с этой вот кассетой, потом к тёте Кате завернул, под дрова насчёт литра договорился, ещё тёплого. И теперь другой день ни про зябь, ни про худую поветь, даже про маленькую Валентину не вспоминает.
Коростели свищут, коростели,
Потому так и светлы всегда
Те, что в жизни сердцем опростели
Под весёлой ношею труда…
Словно жаль кому-то и кого-то,
Словно кто-то к родине отвык,
И с того, поднявшись над болотом,
В душу плачут чибис и кулик.
Сашка вскочил, кинулся, а там - угол, метнулся к разбитому окну, крикнул, наверное, себе не ей: «Валя, это же про нас, про меня…»
У соседки напротив на всякий случай загасили свет. Знали там Сашку. «Эх, вы, придатки!» - плюнул Сашка и начал ещё бутылку, полную, со второй ходки к тёте Кати. Так он и пил, тяжело хмелея, а потом будто заснул с открытыми глазами, шевелясь лишь для того, чтобы перевернуть кассету. В разбитое окно мело знобкими запахами ночи. И уже не так шибало самогонкой.
В сенях пробно звякнула щеколда, и потом вошли Валентина-жена и Валентина-дочь. Сашка даже не ворохнулся. Валя-дочь, боязливо покосившись на «музыку», где ещё гитара слышалась и голос, подошла к отцу, ткнулась головёнкой в опущенные Сашкины плечи. Он дымными глазами, где не поймёшь, чего больше скопилось – вина или тоски, глянул на дочку, хотел погладить, да руки опустил – дрожали руки, стыдно.
В этой жизни умирать не ново,
Но и жить, конечно, не новей…
Кассета загудела, кончившись. Сашка выключил магнитофон. Пошарил взглядом по лавкам.
- Спецовку куда дела? – спросил севшим голосом.
- Он ещё спрашивает! – взвилась Валя-жена.
Сашка догадался. Посмотрел на завешанное одеялом окно и стукнул дверью. Валя-дочь глянула через щель. Отец, зачем-то погладив клён в палисаднике, вдруг отошёл не к крыльцу, а куда-то в темноту.
- Куда он, мам, – забеспокоилась девчушка.
- Грехи замаливать, иди спать, - оборвала мать.
И взаправду скоро далёко зарокотал трактор. Сашка пахал почти до обеда, а потом его вызвали на товарищеский суд. Почему работу бросил? – цеплялись с вопросами. А хрен его знает! Сашка и сам не мог объяснить. Не станешь же про осень и журавлей на суде тарабарить. Там – президиум, «сурьёзныи» люди… Стоял, потел, извинялся. Лишили его всей тринадцатой за текущий год. Чтоб другим неповадно было. Да он и сам потом нет-нет да и головой в кабине покрутит: «Надо же, блин, - осень!».
Последнее редактирование: 23 сен 2022 13:21 от аиртавич.
Спасибо сказали: Patriot, Нечай, nataleks, evstik, Полуденная
- аиртавич
- Автор темы
- Не в сети
Меньше
Больше
- Сообщений: 454
- Репутация: 44
- Спасибо получено: 2515
14 дек 2022 08:51 - 14 дек 2022 09:00 #47662
от аиртавич
ПАЛА-ПРИПАЛА
Истомлённая промозглостью земля ждала снега. Им здорово пахло несколько дней и, казалось, вот-вот опустятся снежинки на стриженные поля, прозрачные околки, станичные улицы в грязи, насупленные дворы. Ждали люди. Всё перейдёт на положенный лад, как зимушка уготовит. Колёсный ход сменится санным. Без тряски, покойно-раздумчивым на дальних просторах белых дорог. Однако набухшие ледяной влагой тучи надоедно исходили квёлым дождиком. Прощалась осень, куксилась, а не съезжала, как надоедные гости…
Под вечер Харлампий Митрич Шеин решил, что снег вот-вот ляжет. Пальцы стынут бесперечь, ломает прибитую в Туркестане ногу, а с озера ушла казара. Поужинав, вышел проветриться, глянуть двор, на ночь глядя. Теперь незачем, а – привычка… Пустые ухожи назвать бы сиротскими, вдовьими или, что у бобыля. Кроме быка, (сват сговорил передержать), – ни мыка, ни ржанья. Худобину свёл, коровёшку - третьим тому летом. Жинка обезножила, лытки скрючило. Оставили кур с пяток ради петуха. Обыком - чистый ухарь: ражий да горластый – урядник на плацу, якри его! Закокотал спросонки, как старик мимо насеста прошкандыбал, брызнуть перед постелей…
Попутно Шеин глянул на баньку бездельную, колодец. Брошенный, с крышкой на гвоздях. А скольких вспоил? Детей, внуков, скотины всякой? Нарасхват, вёдрами воду вытаскивали. Летом на рассаду, огурцы кадушками лили. Табаку он сроду престрашную грядку насаживал. Вспомнив курево, нашарил кисет, трубочку, серянки. У скошенного верстака стоял чурбак. Здесь – темно, но старик сыскал седушку. Задницей, навроде попадьи шарюсь, усмехнулся поговорке. Задымил, нашло в голову…
Молодым только из полка явился, на льготу. Обзавёлся семьёй, тятя отделил вскорости, аккурат усадьба сходно досталась. У сватовьёв купляли, те ценой потрафили. На обзаведенье коня-строевика продал, выездную сбрую, деньгами сколько-то родня подсобила… Всё ничё, а двор без воды. Тартай на коромысле из ключика, гоняй животину на речку, которая тожеть не близко, зимой – с прорубью канитель, то морозяка закуёт, то буран сровняет… Митричу морщить лоб не следует: помнит, ровно вчера. Весёлое пролетье Сибирь обживало. Ударили по рукам с ходовой артелью, из самой Расеи, коли не сбрехали. Огляделись пришлые, пристроились, где хозяином указано, наутро встали затопли, егозятся, «струмент» разбирают.
- Можа это, на почин делу? – приглашающе щёлкнул по горлу.
- Ты, хозяин, не спеши, даст Бог жилу, с нашим удовольствием, - остановил мастер.
- А первый стакашек не вина, холодной воды наперёд пенника испить положено, - шустро вставил подмастерье.
- Ну-к, разберитесь, - распорядился старшой, - без молитвы работа не творится.
Достал иконку, в ладошку, дедова иль старее. Стали кружком: «Господи, Боже наш, Вседержителю и Всесильне, творяй вся и претворяй», - начал вполголоса, крестясь, с поклонами. Рядом повторяли: «иже от сухано камене водным подавай тещи потокам и жаждущия люди Твоя насытивай. Даруй нам воду на сём месте сладку и вкусну, довольну убо к потребу невредительную же, ко приятию»… Шеин оглядывал артельщиков, слушал усердных людей и журчание ласточек под перекладом, и сам радый был взывать к хорошему, душа ластилась к благости, отзывалась светлому.
Ятно припомнилось то утро. С горчинкой обиды за кинутый колодец. В углу завозни мелькнуло, блестнули глазёнки… Не иначе – горностай. Вчерась тоже видел. Что ныкает зверушка в хиреющем очаге?
Харлампий Шеин любил строиться. В конце ухожей срубил из заплотин задворную избушку. Годное дело, чтоб баню не гробить. Подходящее место для молодняка рогатины, бабьих постирушек, посиделок каких, навроде пряжи. После заморозков теребили битую птицу. Дичину и дворовую – тетеревей, гуся, молодых петушков, уток, лебедей… Обсмаливали, потрошили, присоливали и - парами на вешала. Большой семье хватало до Крещенья.
Плотничал, когда с сеном и хлебом освобождался. Рядом с избушкой – крытые пригоны для стельных коров, суягных овечек. Стенки из жердовника с боровой гари под Расколотой сопкой. Молния ударила в сухую грозу – большой пал случился с буреломом. Собирал «помочь» соседей, родни, в день отурлучили назёмной глиной. Заместо кровли подымал на поветь стожок лесного сена. Всё ладилось, работа в молодой семье спорилась. Голоса ребятишек суету оживляли. Восемь душ нарождалось. Троих младенцами Господь прибрал. Двоих сыновей подняли. Дочери по дальним станицам выданы. Редко видятся. Дарья вовсе отчужилась в Сандыктавской.
Многое очахло без надобности. В амбарушке прорва мизгирей водилась. Детва пужалась заходить. В каждом уголку - тенёта. Потому как запасы хранились – овощ разный, соленья, сушина, мясо и рыба вяленые, молосное, квас. А где харч – там мухи. Себе корм искали, их пауки жучили. Теперь не боязно, выветрело ядрёные запахи.
Сыну старшему нажитое родителем даром не всучишь, отделился, ломоть отрезали… Глух к хозяйству. Предлагал, страмец: «а давай, тятя, попилим ухожи на дрова, всё толк какой-нить выйдет». Пропить, не иначе! Не постеснялся отцу ляпнуть… Ответил: «Кады вынесите ногами вперёд, тады хоть головню кидай на пепелище, а пока не дам». Сынок губы надул, седмицы две не являлся на порог. Себе не нать, о детях бы сдумал. Куда там…
Рядом, по их порядку, Гавря Агеев живёт, Мишки-наряда сын середний. Кругом поспевает! Стрелись как-то, он - навроде выпимши, Шеин не стерпел, скузьмил ему про тяжёлый год, дак он в бодростях:
- Неча Бога гневить, дядя Митрич, - лыбится, - лучше в окно падать, чем под окном стоять (1). Пудов шесть пашаницы есть, мера ячменя, проса – дотянем до нови…
У Сеньки изба, двор даже огородина без надзору. Картошку после Воздвижения нонче копали. Соседки через плетень в глаза надсмехались: «Чё, Пелагеюшка, невдогад про малину, так хоть по сосновые шишки?». Со стыда сгореть, а снохе – байдюже, ничем не сколупнёшь. Окромя вина да гульбы.
У Харлампия младший – Лексей - в Маньчжурии, войну с японцами ломает в четвёртом полку. Коли вернётся по-здорову, о нём душа покойна, справный казак, иное не скажешь. А вот со старшего проку мало, не подсоба. Окромя шкаликов, без интересу. Землю задарма, считай, в аренду спроворил. За ремёсла брался – не в чику. Пимы катать – грязно стало. Пробовал в извоз – разлучно. Брался жернова (2) ладить – тяжко. Года три на дёготь (3) мастырился, корчажку сладил – мимо денег! С воды пьян, с квасу бесится. Парнишкой ходили зорить (4), с осины навернулся, коленку расшиб. На службу не взяли. Чуть-что орёт: не учите колченогово хромать! Будто в укор отцу-матери. Жинка под стать, шутоломная. Ворочались с попойки, голосили на всю ивановскую: ой, пала-ды-припала молодая пороша… Завтра одна забота, где похмелиться. Сам стыдил – об пень совою. Думал, перебесится, в совесть войдёт. Не вышло. Башка в инее, а норов вешний, бытует вполугоря, яром без берегов, как полая воды.
Может рано отделил? Вряд ли… Говорили старики: кот Естафий и в затворничестве скоромью живал. Истинно! В молодости прореха, к старости – дыра. Потянут скоро к старикам да атаману на разбор, не иначе. От стыда не оберёшься… А дитём смирённым помнится. Жалко варнака, да спит с ним ночная кукушка, дневную завсегда перекукует, как ни страмись с ними. Нутро, какое в человеке, им и вертит. Хочет – не хочет, а пляшет под ту сурдинку, хоть кол на голове теши. Старик кинул наставы, бабка пытается, сердце рвёт. Младший воюет, так о нём меньше слов. Сенька с языка не сходит. Рядом, на глазах. Сейчас реже, а то до скандалов с Маруськой. Старик упрекает: твоя родова, мать-перемать Каргаполовых! Она в ответ тычет: а ты куды глядел, старый кутак, когда парнишка рос?
Жизнь настала… Вот где завыть про себя: пала-припала судьбинушка! Начиналось ладно, достаток имели. А густая каша, сказано, семью не разгонит. Дружно, заодно держались. Пока в силах состоял. По молодому делу, бывалоча, схватится до коровьего реву, досветла, и сразу думки роем: то бы сробить, сё успеть… Жинка обнимет, отодвигается: не в пору, Маняша, нековды. И что стало? Верно, жизнь долгая, а век короткий. Годы стреножили, оглянулся: эх-ма…Теперь одним утешны - руки-ноги шевелятся, хлеб жуй, а Господь укажет. Плохо, что внучат не пущают, идолы.
- Сивому мерину смолоду цены не было, - вслух сказал Шеин, - а под старость отдали татарам задаром. Вот тебе и недолга вся…
Притулился к верстаку, запахнулся, надвинул папаху. Ледяные вихри дули сверху через незакрытые жерди, знобили предчувствием. Сдумал выйти наружу. Поодаль воротней калитки сквозило шибче. Ночь замолаживала. Станица темнелась, далёко не глянуть, глаза не те. А вон огни, ли чё ли… Сдагадался про обычай. От Семёна Летопроводца начинали засидки. День-то на синичкин скок - вошкались по дому и двору со светом. Чтоб одиночество разогнать, устраивали супрядки, вечорки, беседы ли, посиделки. Замужние с куделями следом за мужьями правили в свои компании, девицы сбирались себе, к ним холостяги подворачивали. Заделье и пустомель укорачивали долгие вечера. До Благовещенья, позже не полагалось. Не блазнилось, взаправду у Ваньки, двоедана-распопы (5), светит в окошках. В избе у Потаньшихи, ближе к церкви, тоже сбираются. Малолетки – смехи оттуда, воротца кумпанейски стукают. У Кудяка, в пятистенке под речкой, огонёк с горницы голые сирени подсвечивает, там братчина, попозже и запоют, гляди…
Ветерок бойко трепал полы казакина, лихорадил мурашками. К снегу, утвердился Шеин. Вернулся. Сквозь жерди на незакрытой повети чернело небо, орал отлетающий гуменник. Послухав, улыбнулся: за казарой энта птица до последнего ждёт, ровно мужик непутёвый. «Али меня взять, негодного» - крякнул, в носу защипало... А, может, тошно улетать? Края сытые и жаркие, но чужие, душу не греют…
Сначала зашуршала крупа. Старик, продрогнув окончательно, докуривал шабашную трубочку на крылечке сенок, когда зароилась бель. Двор наполнился свежим студёным запахом. Бык оторвался от яслей и, шумно выдохнув воздух, замычал.
- Энто зима, Мурый, чуешь, снег летит, а у нас со двора звёзды считай, дожились, - кряхтел Харлампий Митрич.
Раза три Сеньку просил – напрасно. Третьеводни взялся, так Полька, язва, следом явилась, увела. Нековды им… Невесело думал, заходя в дом: одно им с бабкой заделье – рюмсать, навроде зябликов перед ненастьем.
Утро развёдривалось тихое и белое, как невеста. Тучи за Голой сопкой покидали небо, ничем не тревожа землю. Из-за озёрного кряжа выглядывало солнце, подзоривая жданную порошу. Чернели боры, всё иное красовалось бело-розовым, нетронутым, и будто нездешним. Сняв голицу, старик сгрёб горсть, постоял раздумчиво. Первый снег - он и на восьмом десятке первый… Взял вилы-трёхрожки, пошёл накрывать двор, кидая наверх жухлую огудину с огорода. Там его и сыскали, когда баушка хватилась к обеду звать. Холодного, в глазницах - талая вода. Ледком не взялась, солоноватая…
1 – побираться, просить милостыню.
2 – из камня Аиртавских гор делали всякие жернова. Мельничные для ветряков, на кожевенные заводы, чтоб мельчить дубильное корьё, для обдирки льняного и конопляного семени на маслобойках. На пару жерновов тратилась неделя. Диаметром шесть четвертей, толщиной пять-шесть вершков торговались по семь рублей за два. До восьми четвертей – по 20-25 рублей. Известно, казак Севастьянов из Верхнебурлукской за год высекал до сорока пар. Жернова расходились по Кокчетавскому уезду и Пресновской линии.
3 – смолокуреньем у нас занималась пара-тройка семей. Одна даже схлопотала вторую фамилию – Смолины, Смоличи. Корчажки – простейший способ. Где-то у болотца ставили жилой балаган, а ближе к воде копали яму на дюжину аршин кругом и глубиной на четыре. На дне ставили колоду, наваливали воз бересты и с десяток возов смолья – сосновых кореньев и веток. Весь этот шурум-бурум укрывали слоем мякины или сырой травы, зажигали бересту и чтобы огонь не выбивался, сверху придавливали свежим навозом. Сырьё томилось, расплавленная смола стекала в бочку-корчагу. Дёготь «сидели» из одной бересты.
4 – традиционное занятие станичной молоди. Автор зорил в 1950-60 годы. Весной ватажки под присмотром «отрядного» из малолеток, идут за птичьими яйцами. У каждого – ведёрко с отрубями. Пересыпать хрупкую добычу, чтоб не побилась. На семейный стол принимались не насиженные яйца уток, тетёрок, куропаток, перепёлок. Сорочьи, вороньи и от прочих птиц шли на сабантуй, который добытчики заварганивали на скалах Колчака. Занятие опасное. В болотцах ещё полно ледяной воды, спробуй допрыгать по шатким кочкам склизкой осоки, чтоб взять кладку широконоски. Варьзя, в отличие от белобокой трещётки, гнездится высоко, ястреб и коршун – на самых верхушках. Пока залезешь… «Отрядный» следит, чтоб без лишнего «рыску». Однако случалось летать с деревьев, на манер гоголят. Не всегда удачно в отличие от птенчиков-пуховичков…
5 – в Аиртавской станице так звали староверов-беспоповцев поморского толка.
Истомлённая промозглостью земля ждала снега. Им здорово пахло несколько дней и, казалось, вот-вот опустятся снежинки на стриженные поля, прозрачные околки, станичные улицы в грязи, насупленные дворы. Ждали люди. Всё перейдёт на положенный лад, как зимушка уготовит. Колёсный ход сменится санным. Без тряски, покойно-раздумчивым на дальних просторах белых дорог. Однако набухшие ледяной влагой тучи надоедно исходили квёлым дождиком. Прощалась осень, куксилась, а не съезжала, как надоедные гости…
Под вечер Харлампий Митрич Шеин решил, что снег вот-вот ляжет. Пальцы стынут бесперечь, ломает прибитую в Туркестане ногу, а с озера ушла казара. Поужинав, вышел проветриться, глянуть двор, на ночь глядя. Теперь незачем, а – привычка… Пустые ухожи назвать бы сиротскими, вдовьими или, что у бобыля. Кроме быка, (сват сговорил передержать), – ни мыка, ни ржанья. Худобину свёл, коровёшку - третьим тому летом. Жинка обезножила, лытки скрючило. Оставили кур с пяток ради петуха. Обыком - чистый ухарь: ражий да горластый – урядник на плацу, якри его! Закокотал спросонки, как старик мимо насеста прошкандыбал, брызнуть перед постелей…
Попутно Шеин глянул на баньку бездельную, колодец. Брошенный, с крышкой на гвоздях. А скольких вспоил? Детей, внуков, скотины всякой? Нарасхват, вёдрами воду вытаскивали. Летом на рассаду, огурцы кадушками лили. Табаку он сроду престрашную грядку насаживал. Вспомнив курево, нашарил кисет, трубочку, серянки. У скошенного верстака стоял чурбак. Здесь – темно, но старик сыскал седушку. Задницей, навроде попадьи шарюсь, усмехнулся поговорке. Задымил, нашло в голову…
Молодым только из полка явился, на льготу. Обзавёлся семьёй, тятя отделил вскорости, аккурат усадьба сходно досталась. У сватовьёв купляли, те ценой потрафили. На обзаведенье коня-строевика продал, выездную сбрую, деньгами сколько-то родня подсобила… Всё ничё, а двор без воды. Тартай на коромысле из ключика, гоняй животину на речку, которая тожеть не близко, зимой – с прорубью канитель, то морозяка закуёт, то буран сровняет… Митричу морщить лоб не следует: помнит, ровно вчера. Весёлое пролетье Сибирь обживало. Ударили по рукам с ходовой артелью, из самой Расеи, коли не сбрехали. Огляделись пришлые, пристроились, где хозяином указано, наутро встали затопли, егозятся, «струмент» разбирают.
- Можа это, на почин делу? – приглашающе щёлкнул по горлу.
- Ты, хозяин, не спеши, даст Бог жилу, с нашим удовольствием, - остановил мастер.
- А первый стакашек не вина, холодной воды наперёд пенника испить положено, - шустро вставил подмастерье.
- Ну-к, разберитесь, - распорядился старшой, - без молитвы работа не творится.
Достал иконку, в ладошку, дедова иль старее. Стали кружком: «Господи, Боже наш, Вседержителю и Всесильне, творяй вся и претворяй», - начал вполголоса, крестясь, с поклонами. Рядом повторяли: «иже от сухано камене водным подавай тещи потокам и жаждущия люди Твоя насытивай. Даруй нам воду на сём месте сладку и вкусну, довольну убо к потребу невредительную же, ко приятию»… Шеин оглядывал артельщиков, слушал усердных людей и журчание ласточек под перекладом, и сам радый был взывать к хорошему, душа ластилась к благости, отзывалась светлому.
Ятно припомнилось то утро. С горчинкой обиды за кинутый колодец. В углу завозни мелькнуло, блестнули глазёнки… Не иначе – горностай. Вчерась тоже видел. Что ныкает зверушка в хиреющем очаге?
Харлампий Шеин любил строиться. В конце ухожей срубил из заплотин задворную избушку. Годное дело, чтоб баню не гробить. Подходящее место для молодняка рогатины, бабьих постирушек, посиделок каких, навроде пряжи. После заморозков теребили битую птицу. Дичину и дворовую – тетеревей, гуся, молодых петушков, уток, лебедей… Обсмаливали, потрошили, присоливали и - парами на вешала. Большой семье хватало до Крещенья.
Плотничал, когда с сеном и хлебом освобождался. Рядом с избушкой – крытые пригоны для стельных коров, суягных овечек. Стенки из жердовника с боровой гари под Расколотой сопкой. Молния ударила в сухую грозу – большой пал случился с буреломом. Собирал «помочь» соседей, родни, в день отурлучили назёмной глиной. Заместо кровли подымал на поветь стожок лесного сена. Всё ладилось, работа в молодой семье спорилась. Голоса ребятишек суету оживляли. Восемь душ нарождалось. Троих младенцами Господь прибрал. Двоих сыновей подняли. Дочери по дальним станицам выданы. Редко видятся. Дарья вовсе отчужилась в Сандыктавской.
Многое очахло без надобности. В амбарушке прорва мизгирей водилась. Детва пужалась заходить. В каждом уголку - тенёта. Потому как запасы хранились – овощ разный, соленья, сушина, мясо и рыба вяленые, молосное, квас. А где харч – там мухи. Себе корм искали, их пауки жучили. Теперь не боязно, выветрело ядрёные запахи.
Сыну старшему нажитое родителем даром не всучишь, отделился, ломоть отрезали… Глух к хозяйству. Предлагал, страмец: «а давай, тятя, попилим ухожи на дрова, всё толк какой-нить выйдет». Пропить, не иначе! Не постеснялся отцу ляпнуть… Ответил: «Кады вынесите ногами вперёд, тады хоть головню кидай на пепелище, а пока не дам». Сынок губы надул, седмицы две не являлся на порог. Себе не нать, о детях бы сдумал. Куда там…
Рядом, по их порядку, Гавря Агеев живёт, Мишки-наряда сын середний. Кругом поспевает! Стрелись как-то, он - навроде выпимши, Шеин не стерпел, скузьмил ему про тяжёлый год, дак он в бодростях:
- Неча Бога гневить, дядя Митрич, - лыбится, - лучше в окно падать, чем под окном стоять (1). Пудов шесть пашаницы есть, мера ячменя, проса – дотянем до нови…
У Сеньки изба, двор даже огородина без надзору. Картошку после Воздвижения нонче копали. Соседки через плетень в глаза надсмехались: «Чё, Пелагеюшка, невдогад про малину, так хоть по сосновые шишки?». Со стыда сгореть, а снохе – байдюже, ничем не сколупнёшь. Окромя вина да гульбы.
У Харлампия младший – Лексей - в Маньчжурии, войну с японцами ломает в четвёртом полку. Коли вернётся по-здорову, о нём душа покойна, справный казак, иное не скажешь. А вот со старшего проку мало, не подсоба. Окромя шкаликов, без интересу. Землю задарма, считай, в аренду спроворил. За ремёсла брался – не в чику. Пимы катать – грязно стало. Пробовал в извоз – разлучно. Брался жернова (2) ладить – тяжко. Года три на дёготь (3) мастырился, корчажку сладил – мимо денег! С воды пьян, с квасу бесится. Парнишкой ходили зорить (4), с осины навернулся, коленку расшиб. На службу не взяли. Чуть-что орёт: не учите колченогово хромать! Будто в укор отцу-матери. Жинка под стать, шутоломная. Ворочались с попойки, голосили на всю ивановскую: ой, пала-ды-припала молодая пороша… Завтра одна забота, где похмелиться. Сам стыдил – об пень совою. Думал, перебесится, в совесть войдёт. Не вышло. Башка в инее, а норов вешний, бытует вполугоря, яром без берегов, как полая воды.
Может рано отделил? Вряд ли… Говорили старики: кот Естафий и в затворничестве скоромью живал. Истинно! В молодости прореха, к старости – дыра. Потянут скоро к старикам да атаману на разбор, не иначе. От стыда не оберёшься… А дитём смирённым помнится. Жалко варнака, да спит с ним ночная кукушка, дневную завсегда перекукует, как ни страмись с ними. Нутро, какое в человеке, им и вертит. Хочет – не хочет, а пляшет под ту сурдинку, хоть кол на голове теши. Старик кинул наставы, бабка пытается, сердце рвёт. Младший воюет, так о нём меньше слов. Сенька с языка не сходит. Рядом, на глазах. Сейчас реже, а то до скандалов с Маруськой. Старик упрекает: твоя родова, мать-перемать Каргаполовых! Она в ответ тычет: а ты куды глядел, старый кутак, когда парнишка рос?
Жизнь настала… Вот где завыть про себя: пала-припала судьбинушка! Начиналось ладно, достаток имели. А густая каша, сказано, семью не разгонит. Дружно, заодно держались. Пока в силах состоял. По молодому делу, бывалоча, схватится до коровьего реву, досветла, и сразу думки роем: то бы сробить, сё успеть… Жинка обнимет, отодвигается: не в пору, Маняша, нековды. И что стало? Верно, жизнь долгая, а век короткий. Годы стреножили, оглянулся: эх-ма…Теперь одним утешны - руки-ноги шевелятся, хлеб жуй, а Господь укажет. Плохо, что внучат не пущают, идолы.
- Сивому мерину смолоду цены не было, - вслух сказал Шеин, - а под старость отдали татарам задаром. Вот тебе и недолга вся…
Притулился к верстаку, запахнулся, надвинул папаху. Ледяные вихри дули сверху через незакрытые жерди, знобили предчувствием. Сдумал выйти наружу. Поодаль воротней калитки сквозило шибче. Ночь замолаживала. Станица темнелась, далёко не глянуть, глаза не те. А вон огни, ли чё ли… Сдагадался про обычай. От Семёна Летопроводца начинали засидки. День-то на синичкин скок - вошкались по дому и двору со светом. Чтоб одиночество разогнать, устраивали супрядки, вечорки, беседы ли, посиделки. Замужние с куделями следом за мужьями правили в свои компании, девицы сбирались себе, к ним холостяги подворачивали. Заделье и пустомель укорачивали долгие вечера. До Благовещенья, позже не полагалось. Не блазнилось, взаправду у Ваньки, двоедана-распопы (5), светит в окошках. В избе у Потаньшихи, ближе к церкви, тоже сбираются. Малолетки – смехи оттуда, воротца кумпанейски стукают. У Кудяка, в пятистенке под речкой, огонёк с горницы голые сирени подсвечивает, там братчина, попозже и запоют, гляди…
Ветерок бойко трепал полы казакина, лихорадил мурашками. К снегу, утвердился Шеин. Вернулся. Сквозь жерди на незакрытой повети чернело небо, орал отлетающий гуменник. Послухав, улыбнулся: за казарой энта птица до последнего ждёт, ровно мужик непутёвый. «Али меня взять, негодного» - крякнул, в носу защипало... А, может, тошно улетать? Края сытые и жаркие, но чужие, душу не греют…
Сначала зашуршала крупа. Старик, продрогнув окончательно, докуривал шабашную трубочку на крылечке сенок, когда зароилась бель. Двор наполнился свежим студёным запахом. Бык оторвался от яслей и, шумно выдохнув воздух, замычал.
- Энто зима, Мурый, чуешь, снег летит, а у нас со двора звёзды считай, дожились, - кряхтел Харлампий Митрич.
Раза три Сеньку просил – напрасно. Третьеводни взялся, так Полька, язва, следом явилась, увела. Нековды им… Невесело думал, заходя в дом: одно им с бабкой заделье – рюмсать, навроде зябликов перед ненастьем.
Утро развёдривалось тихое и белое, как невеста. Тучи за Голой сопкой покидали небо, ничем не тревожа землю. Из-за озёрного кряжа выглядывало солнце, подзоривая жданную порошу. Чернели боры, всё иное красовалось бело-розовым, нетронутым, и будто нездешним. Сняв голицу, старик сгрёб горсть, постоял раздумчиво. Первый снег - он и на восьмом десятке первый… Взял вилы-трёхрожки, пошёл накрывать двор, кидая наверх жухлую огудину с огорода. Там его и сыскали, когда баушка хватилась к обеду звать. Холодного, в глазницах - талая вода. Ледком не взялась, солоноватая…
1 – побираться, просить милостыню.
2 – из камня Аиртавских гор делали всякие жернова. Мельничные для ветряков, на кожевенные заводы, чтоб мельчить дубильное корьё, для обдирки льняного и конопляного семени на маслобойках. На пару жерновов тратилась неделя. Диаметром шесть четвертей, толщиной пять-шесть вершков торговались по семь рублей за два. До восьми четвертей – по 20-25 рублей. Известно, казак Севастьянов из Верхнебурлукской за год высекал до сорока пар. Жернова расходились по Кокчетавскому уезду и Пресновской линии.
3 – смолокуреньем у нас занималась пара-тройка семей. Одна даже схлопотала вторую фамилию – Смолины, Смоличи. Корчажки – простейший способ. Где-то у болотца ставили жилой балаган, а ближе к воде копали яму на дюжину аршин кругом и глубиной на четыре. На дне ставили колоду, наваливали воз бересты и с десяток возов смолья – сосновых кореньев и веток. Весь этот шурум-бурум укрывали слоем мякины или сырой травы, зажигали бересту и чтобы огонь не выбивался, сверху придавливали свежим навозом. Сырьё томилось, расплавленная смола стекала в бочку-корчагу. Дёготь «сидели» из одной бересты.
4 – традиционное занятие станичной молоди. Автор зорил в 1950-60 годы. Весной ватажки под присмотром «отрядного» из малолеток, идут за птичьими яйцами. У каждого – ведёрко с отрубями. Пересыпать хрупкую добычу, чтоб не побилась. На семейный стол принимались не насиженные яйца уток, тетёрок, куропаток, перепёлок. Сорочьи, вороньи и от прочих птиц шли на сабантуй, который добытчики заварганивали на скалах Колчака. Занятие опасное. В болотцах ещё полно ледяной воды, спробуй допрыгать по шатким кочкам склизкой осоки, чтоб взять кладку широконоски. Варьзя, в отличие от белобокой трещётки, гнездится высоко, ястреб и коршун – на самых верхушках. Пока залезешь… «Отрядный» следит, чтоб без лишнего «рыску». Однако случалось летать с деревьев, на манер гоголят. Не всегда удачно в отличие от птенчиков-пуховичков…
5 – в Аиртавской станице так звали староверов-беспоповцев поморского толка.
Последнее редактирование: 14 дек 2022 09:00 от аиртавич.
Спасибо сказали: bgleo, Светлана, Куренев, Нечай, Андрей Машинский, evstik, Margom127
- Куренев
- Не в сети
- Hronos55@mail.ru
Меньше
Больше
- Сообщений: 936
- Репутация: 33
- Спасибо получено: 2457
15 дек 2022 12:14 #47663
от Куренев
Пелым-д.Куренева-Оренбург-кр.Чебаркульская-Пресноредутъ-кр.Пресногорьковская-ст.Атбасарская-ст.
Котуркульская --- Этот адрес электронной почты защищён от спам-ботов. У вас должен быть включен JavaScript для просмотра.
Николаич.Пиши ишшо!)
Пелым-д.Куренева-Оренбург-кр.Чебаркульская-Пресноредутъ-кр.Пресногорьковская-ст.Атбасарская-ст.
Котуркульская --- Этот адрес электронной почты защищён от спам-ботов. У вас должен быть включен JavaScript для просмотра.
Спасибо сказали: bgleo, Нечай, evstik
- аиртавич
- Автор темы
- Не в сети
Меньше
Больше
- Сообщений: 454
- Репутация: 44
- Спасибо получено: 2515
18 дек 2022 05:59 #47664
от аиртавич
Будем стараться, доколе в силах... Спасибо на добром слове.
Спасибо сказали: bgleo, Нечай, evstik
- аиртавич
- Автор темы
- Не в сети
Меньше
Больше
- Сообщений: 454
- Репутация: 44
- Спасибо получено: 2515
30 янв 2023 14:43 #47714
от аиртавич
Исторический этюд.
- Пределы России в Средней Азии установила природа-матушка. Провидение, можно сказать, - генерал из Главного штаба оборотился к просторной карте, - взгляните: зачем нам строить крепости, держать заставы в степи, не говоря о безжизненных песках?
Светлейший князь Горчаков, граф Милютин – имперский канцлер и военный министр – промолчали. Возникла неловкость… Один счёл вопрос дерзким. Другой – ученическим. Промашку дал генерал. Но продолжил с упрямством, не убавляя докторальности:
- Кто нас поймёт? Поэтому России выгодно упереться в могучие хребты Гиндукуша, Тянь-Шаня, Памира. Оседлав перевалы и менее значимые проходы пограничными кордонами, мы удержим тысячевёрстное пространство малыми средствами. Достаточно усилить казачество Сибири, Оренбурга, отчасти Урала. Громады гор, скалы, ущелья – наша защита и выгоды. Сыр-Дарья в Туркестане очень удобный рубеж. Но зачем останавливаться, если есть возможность реку перешагнуть? Главный штаб считает, что на том направлении мы должны двигать пружину сопротивления на юг до поры, пока не услышим, не почувствуем щелчок на боевой взвод британского курка…
- Витиевато, - шевельнулся в кресле канцлер, - мы не опоздаем к Государю, граф?
- Скажу проще, ваше сиятельство… Здесь, здесь и здесь, - указка генерала стукнула на карте по обе стороны от Каспия и упёрлась близ Тифлиса, - мы входим в плотное соприкосновение с английскими интересами и потому на каждой сотне вёрст приходится пробовать меру сопротивления с той стороны, чтобы знать, где шагнуть вперёд, где встать твёрдо, а где, возможно, и попятиться. Мы – военная разведка. Последнее слово, смею полагать, забота дипломатов. Пушки могут пикантно промолчать…
- На сём и покончим сводку, - Милютин остановил взглядом штабиста, - благодарю, генерал, вы свободны. Что имеет сказать ваше министерство, Александр Дмитриевич? Хотя бы в двух словах, на пути к канцелярии…
* *
- Пределы России в Средней Азии установила природа-матушка. Провидение, можно сказать, - генерал из Главного штаба оборотился к просторной карте, - взгляните: зачем нам строить крепости, держать заставы в степи, не говоря о безжизненных песках?
Светлейший князь Горчаков, граф Милютин – имперский канцлер и военный министр – промолчали. Возникла неловкость… Один счёл вопрос дерзким. Другой – ученическим. Промашку дал генерал. Но продолжил с упрямством, не убавляя докторальности:
- Кто нас поймёт? Поэтому России выгодно упереться в могучие хребты Гиндукуша, Тянь-Шаня, Памира. Оседлав перевалы и менее значимые проходы пограничными кордонами, мы удержим тысячевёрстное пространство малыми средствами. Достаточно усилить казачество Сибири, Оренбурга, отчасти Урала. Громады гор, скалы, ущелья – наша защита и выгоды. Сыр-Дарья в Туркестане очень удобный рубеж. Но зачем останавливаться, если есть возможность реку перешагнуть? Главный штаб считает, что на том направлении мы должны двигать пружину сопротивления на юг до поры, пока не услышим, не почувствуем щелчок на боевой взвод британского курка…
- Витиевато, - шевельнулся в кресле канцлер, - мы не опоздаем к Государю, граф?
- Скажу проще, ваше сиятельство… Здесь, здесь и здесь, - указка генерала стукнула на карте по обе стороны от Каспия и упёрлась близ Тифлиса, - мы входим в плотное соприкосновение с английскими интересами и потому на каждой сотне вёрст приходится пробовать меру сопротивления с той стороны, чтобы знать, где шагнуть вперёд, где встать твёрдо, а где, возможно, и попятиться. Мы – военная разведка. Последнее слово, смею полагать, забота дипломатов. Пушки могут пикантно промолчать…
- На сём и покончим сводку, - Милютин остановил взглядом штабиста, - благодарю, генерал, вы свободны. Что имеет сказать ваше министерство, Александр Дмитриевич? Хотя бы в двух словах, на пути к канцелярии…
* *
Спасибо сказали: bgleo, Нечай, nataleks, Андрей Машинский, evstik, Полуденная
- аиртавич
- Автор темы
- Не в сети
Меньше
Больше
- Сообщений: 454
- Репутация: 44
- Спасибо получено: 2515
26 март 2023 13:39 - 20 апр 2023 04:35 #47797
от аиртавич
КАРТИНКИ ЖИЗНИ СТАНИЦЫ АИРТАВСКОЙ
Саженные поленницы наширканных и уложенных дров у корчажки Филипьева Тимки унесло прораном из переполненного болота. Кутерьмой понесло шалой водой по поёмному забережью Пры, закруживало в лывах, правило на стрежень и в посёлок среди остатних льдин. Шибко в тот год гульнула смирённая речка, в межень до коленка глубиной. Аиртавичи подивились и забыли. Не оставил без внимания дармовую силу воды наезжий пресновский человек – свояк Петьши Ефанова. Охал со всеми, дивуясь природной мощи, а потом, смекнув выгоду, дело поднял, запрягши вОды…
Поставил в Аиртавском пильную мельницу. Вначале на тяге пары соловых престрашной стати коней. На пробу, как сторгуется лес. Вышло изрядно, материал расходился влёт. Для размаху соорудил водяную с небольшой запрудой в Мордовском конце. Нанял пильщиков откель-то, заварилось гуще.
С темна до темна ширкало, стукало заведенье, обращая роспуски сосны, березняка и осины в пахучие штабеля ладных брусьев, плах с кучей опилок. Позже мастеровой человек сгондобил хозяину мудрёную передачу для распиловки горбыля на дранку – каждый обрезок, без отходов приносил копейку. Ручная и наедливая работа для верховых и низовых пильщиков забылась, козлы разобрали, что стояли чуть не у каждого двора – посёлок строился бурно в годы основания. Водянка трудилась без устали. Даже летом, потребляя воду из пруда. Лет десять пока Пра, натужившись, не снесла обветшалую запруду. С ремонтом Акинфей Климыч, хозяин самый, что-то не торопился. А на Илью пильня и склады при ней сгорели вдруг прахом, захватив с собой пяток дворов по ветру. Место захирело крапивой, лопухами и прочим дурнишником.
***
- Приходи вчера, - заорал, увидя жуткую белую с головы до ног фигуру в тёмной глубине двора, Гурька Николаев, - свят, свят! Откель исшёл, туды и провались, - истово крестясь и млея, малолеток задом отступал к воротам, откуда зашёл с улицы, - оборони и ослобони, Мати Пресвятая Богородица, не дай в утрату, Святый Николай Угодник…
- Холостяга, етит твою матерь, - басом молвил белый человек, шагающий от бани, и кашлянул свойски, - тебе за мамку держаться, рано к девкам за пазуху лезть. Ишь, забормотал, ровно косач на току. Всех спомнил…
Гурька едва выдохнул, узнав зятя-примака. Тот по темени в исподнем на кучу вышел. Страх уступал место голимому стыду.
- Дак блукаешь как домовой, - только и нашёлся сказать в оправдание, с неудовольствием отмечая свой противно севший голос. Одолеть крыльцо сил не хватало, опустился на приступку взять дух…
***
Силантьич слыл на своём порядке дотепным хозяином, с мозгой. Правда, выгод особых положение не приносило, поскольку в поступках его чаще угадывалось чудачество, жажда изумлений от факта, нежели тяга к чистогану и барышам. Уж сколько зим относил он в сени на Васильев вечер буханку хлеба, оставлял на пару-тройку дней. Как поточат её мыши, заносил в избу, начинал авгурничать. Опосля в «обчестве» хаживал гоголем. На расспросы и даже подковырки, со значением хмыкал и помалкивал, довольно оправляя усы. Носил секрет, яко курица яйцо, только что не кудахтал. Некоторые казаки пробовали вызнать тайну, даже шкалики не жалели – Силантьич каменел, будто под присягой.
Как же! Оно того стоило… Один он знал цену на зерно далёко наперёд и, стал быть, весной способен точно раскумекать, скоко и каких хлебов сеять, чтоб выручкой других перебить. Мышь подсказала верно. Уметь надо распознавать знаки. Силантьич знал. Сверху начнёт буханку грызть, хлеб будет дорог. Снизу – подешевеет. Сбоку – жди средней цены. Всё, более гадать незачем! Прибавляй клин, али ужмись, где выгодно. Случались и прорухи, когда подпольная гадалка виляла хвостом мимо правды. Тогда он костерил мышей почём зря. Кошек заводил многим числом. Однако сердит ермач, но отходчив – опять принимался ворожить. Зато когда совпадало, ходил кавалером, показывая, что имеет доступ к истинам, о коих прочие не подозревали.
- Кто глядит на месяц (то есть смотрит на приметы), тот в деже редко месит, - смеялись над ним в станице. А ему байдюже на те смЕхи.
***
В Аиртавской станице бытовал привезённый с Расеи обычай. Валяли попа на ниве в Пасхалию, во время хода и молитв, да приговаривали: уроди, Господи, повальный хлебушко!
Батюшка не серчал, посмеивался, ворохтаясь на землице берёзовым катышем. Поднимаясь, проникновенно осенялся крестом на Восток, умильно взывая: прости нас, грешных, за малую ересь языческую. Святого просим у Тя - хлеба насущного! Даждь нам днесь, ныне и присно, и вовеки веков…
На Никольской церкви бумчал колокол, молились все, кто слышал – далеко слыхать. Доставало ли до вышины, о которой могли только грезить? Осень покажет…
***
- Баушка, а пошто в пятницу прясть зазорно?
- Никак не можно, жаль моя… Спаситель наш, Иисус Христос, аккурат в пятОк казню одну из многих претерпел во граде иудейском. Оплевали его, страмили всяко на пятницу. Догадалась?
- Смутно, баушка.
- В книгах писано. Ещё слухай. Разве способно прясть да не поплёвывать? Ну-ка, скажи… То на кудельку, то на веретено, где пальцами сучишь пряжу, а в щепотку – так бесперечь… ну? А щепоткой той крест творим…
- Получается, что в пятницу и мы вместе с жидами плюём? Ой, лишеньки…
- Так и есть, милая… Оттого и немочно православным прясть в сей день! Господа надо отстоять от поругания, во грех не встревать с окаянными. Разумела теперь?
***
Зосим правил коня на Филипьевскую корчажку. На ней, посреди мелких болотцев, голимое лето невылазно сидели (гнали) дёготь Иван с двумя сыновьями. Скоро ветерок донёс свежий и крепкий запах горелины из берёз. У ямы застал смолокура со старшим. Они вечеряли. Зосим отказался, тут ехать до дома осталось – всего-ничего, версты две, от силы три.
- Младшой где? – полюбопытствовал, закуривая.
- Прячется, варнак эдакий, - Иван строго глянул на прыснувшего старшего сына, - попадётся, дам бухометени…
Обтерев ложку, пояснил:
- Сергей, значит, печева из дому доставил, харчей всяких, и промеж - ендовку с ксенью (налимья икра). Зять в Якшах с зимы насолил, передал гостинцем. Мать нам справила, с окуньками и мукой, щербу подбить. Ну я и не туда… Митька кашеварил, сгондобил… Заодно, бодай бы его, начерпал из болота кряка (лягушечья икра), им наболтал варево, заместо ксени…
Сергей, старший, уже хохотал, на спине лёжа. Зосим улыбался сдержанно.
- Цыц, змеево семя! – напускал строгость Иван, а мало получалось.
- Скажи, Сергеич, можа лягуха наспроть налима твёрже станет? – смеялся Зосим, - как же ты, старый казак, опростоволосился?
- Дак, горячее, оно вроде, скусно, - оправдывался смолокур, - к тому же промялись за день. Потом, с отрыжки, смекать стал: никак болотиной отдаёт, небось ксень подтухла, невдосоль у зятя? Кады гляжу в рундуке – берестянка, а там кряка фунта полтора. Ну и взял страмцов за жабры, младший признался. Вывернулся, однако, успел… Им смех, а ну как нападёт что, привяжется хворь болотная?
- Брось жалиться… Ежли что - погоняешь «почту» с денёк, трататунь пройдёт, зато службу спомнишь, - подначивал Зосим, глядя на катающегося от хохота парня.
- От так, наряд, накормили отца ушицей, обормоты, язьви их…
***
Сноха Коровиных белилась к Пасхе, жаловалась соседке в почтенных годах.
- Который раз принимаюсь, тёта Капа, а замочка проступает, хучь реви…
- Дак ты, детка, никогда и не сладишь, твоим-то макаром. Покажь, где промокало?
- Тама-ка, в углу на потолке… Весной пробило крышу, снегу намело, натаяло по теплу. Тятя дыру приткнул, а мне с замочкой сладу нет.
- Набери сажи с печи, замажь ею жёлтое, опосля забеливай.
- Какой сажи, тёта Капа? Не смеись…
- Делай, что говорено! По саже три-четыре раза махнёшь щеткой посуху, и сойдёт замочка, потолок, ровно порошей выбелит.
***
На Масленицу недалече от проруби Антошичьего бугра на льду речки утаптывали кон. Здесь из года в год определяли место кулачного боя двух концов Аиртавской станицы – Мордвы и Заречья. Правила знали сызмала, нарушать считалось позором для бойца. Охальника понужали и свои, и супротивники. Сходились одиночками, один на один, опосля – стена на стену. Зарекались: лежачего не бьют, мазку (на ком кровь появится) не трогать, рукавички – долой, лежачий в драку не ходит. Кулачились до победы, покуда за кем не являлся неоспоримый верх. В особой чести ходили знатные кулобои, от их усердия и качались весы удачи – кто кого. Назавтра, когда чуток уймутся синяки и шишки, участники собирались на мировую братчину.
***
Саженные поленницы наширканных и уложенных дров у корчажки Филипьева Тимки унесло прораном из переполненного болота. Кутерьмой понесло шалой водой по поёмному забережью Пры, закруживало в лывах, правило на стрежень и в посёлок среди остатних льдин. Шибко в тот год гульнула смирённая речка, в межень до коленка глубиной. Аиртавичи подивились и забыли. Не оставил без внимания дармовую силу воды наезжий пресновский человек – свояк Петьши Ефанова. Охал со всеми, дивуясь природной мощи, а потом, смекнув выгоду, дело поднял, запрягши вОды…
Поставил в Аиртавском пильную мельницу. Вначале на тяге пары соловых престрашной стати коней. На пробу, как сторгуется лес. Вышло изрядно, материал расходился влёт. Для размаху соорудил водяную с небольшой запрудой в Мордовском конце. Нанял пильщиков откель-то, заварилось гуще.
С темна до темна ширкало, стукало заведенье, обращая роспуски сосны, березняка и осины в пахучие штабеля ладных брусьев, плах с кучей опилок. Позже мастеровой человек сгондобил хозяину мудрёную передачу для распиловки горбыля на дранку – каждый обрезок, без отходов приносил копейку. Ручная и наедливая работа для верховых и низовых пильщиков забылась, козлы разобрали, что стояли чуть не у каждого двора – посёлок строился бурно в годы основания. Водянка трудилась без устали. Даже летом, потребляя воду из пруда. Лет десять пока Пра, натужившись, не снесла обветшалую запруду. С ремонтом Акинфей Климыч, хозяин самый, что-то не торопился. А на Илью пильня и склады при ней сгорели вдруг прахом, захватив с собой пяток дворов по ветру. Место захирело крапивой, лопухами и прочим дурнишником.
***
- Приходи вчера, - заорал, увидя жуткую белую с головы до ног фигуру в тёмной глубине двора, Гурька Николаев, - свят, свят! Откель исшёл, туды и провались, - истово крестясь и млея, малолеток задом отступал к воротам, откуда зашёл с улицы, - оборони и ослобони, Мати Пресвятая Богородица, не дай в утрату, Святый Николай Угодник…
- Холостяга, етит твою матерь, - басом молвил белый человек, шагающий от бани, и кашлянул свойски, - тебе за мамку держаться, рано к девкам за пазуху лезть. Ишь, забормотал, ровно косач на току. Всех спомнил…
Гурька едва выдохнул, узнав зятя-примака. Тот по темени в исподнем на кучу вышел. Страх уступал место голимому стыду.
- Дак блукаешь как домовой, - только и нашёлся сказать в оправдание, с неудовольствием отмечая свой противно севший голос. Одолеть крыльцо сил не хватало, опустился на приступку взять дух…
***
Силантьич слыл на своём порядке дотепным хозяином, с мозгой. Правда, выгод особых положение не приносило, поскольку в поступках его чаще угадывалось чудачество, жажда изумлений от факта, нежели тяга к чистогану и барышам. Уж сколько зим относил он в сени на Васильев вечер буханку хлеба, оставлял на пару-тройку дней. Как поточат её мыши, заносил в избу, начинал авгурничать. Опосля в «обчестве» хаживал гоголем. На расспросы и даже подковырки, со значением хмыкал и помалкивал, довольно оправляя усы. Носил секрет, яко курица яйцо, только что не кудахтал. Некоторые казаки пробовали вызнать тайну, даже шкалики не жалели – Силантьич каменел, будто под присягой.
Как же! Оно того стоило… Один он знал цену на зерно далёко наперёд и, стал быть, весной способен точно раскумекать, скоко и каких хлебов сеять, чтоб выручкой других перебить. Мышь подсказала верно. Уметь надо распознавать знаки. Силантьич знал. Сверху начнёт буханку грызть, хлеб будет дорог. Снизу – подешевеет. Сбоку – жди средней цены. Всё, более гадать незачем! Прибавляй клин, али ужмись, где выгодно. Случались и прорухи, когда подпольная гадалка виляла хвостом мимо правды. Тогда он костерил мышей почём зря. Кошек заводил многим числом. Однако сердит ермач, но отходчив – опять принимался ворожить. Зато когда совпадало, ходил кавалером, показывая, что имеет доступ к истинам, о коих прочие не подозревали.
- Кто глядит на месяц (то есть смотрит на приметы), тот в деже редко месит, - смеялись над ним в станице. А ему байдюже на те смЕхи.
***
В Аиртавской станице бытовал привезённый с Расеи обычай. Валяли попа на ниве в Пасхалию, во время хода и молитв, да приговаривали: уроди, Господи, повальный хлебушко!
Батюшка не серчал, посмеивался, ворохтаясь на землице берёзовым катышем. Поднимаясь, проникновенно осенялся крестом на Восток, умильно взывая: прости нас, грешных, за малую ересь языческую. Святого просим у Тя - хлеба насущного! Даждь нам днесь, ныне и присно, и вовеки веков…
На Никольской церкви бумчал колокол, молились все, кто слышал – далеко слыхать. Доставало ли до вышины, о которой могли только грезить? Осень покажет…
***
- Баушка, а пошто в пятницу прясть зазорно?
- Никак не можно, жаль моя… Спаситель наш, Иисус Христос, аккурат в пятОк казню одну из многих претерпел во граде иудейском. Оплевали его, страмили всяко на пятницу. Догадалась?
- Смутно, баушка.
- В книгах писано. Ещё слухай. Разве способно прясть да не поплёвывать? Ну-ка, скажи… То на кудельку, то на веретено, где пальцами сучишь пряжу, а в щепотку – так бесперечь… ну? А щепоткой той крест творим…
- Получается, что в пятницу и мы вместе с жидами плюём? Ой, лишеньки…
- Так и есть, милая… Оттого и немочно православным прясть в сей день! Господа надо отстоять от поругания, во грех не встревать с окаянными. Разумела теперь?
***
Зосим правил коня на Филипьевскую корчажку. На ней, посреди мелких болотцев, голимое лето невылазно сидели (гнали) дёготь Иван с двумя сыновьями. Скоро ветерок донёс свежий и крепкий запах горелины из берёз. У ямы застал смолокура со старшим. Они вечеряли. Зосим отказался, тут ехать до дома осталось – всего-ничего, версты две, от силы три.
- Младшой где? – полюбопытствовал, закуривая.
- Прячется, варнак эдакий, - Иван строго глянул на прыснувшего старшего сына, - попадётся, дам бухометени…
Обтерев ложку, пояснил:
- Сергей, значит, печева из дому доставил, харчей всяких, и промеж - ендовку с ксенью (налимья икра). Зять в Якшах с зимы насолил, передал гостинцем. Мать нам справила, с окуньками и мукой, щербу подбить. Ну я и не туда… Митька кашеварил, сгондобил… Заодно, бодай бы его, начерпал из болота кряка (лягушечья икра), им наболтал варево, заместо ксени…
Сергей, старший, уже хохотал, на спине лёжа. Зосим улыбался сдержанно.
- Цыц, змеево семя! – напускал строгость Иван, а мало получалось.
- Скажи, Сергеич, можа лягуха наспроть налима твёрже станет? – смеялся Зосим, - как же ты, старый казак, опростоволосился?
- Дак, горячее, оно вроде, скусно, - оправдывался смолокур, - к тому же промялись за день. Потом, с отрыжки, смекать стал: никак болотиной отдаёт, небось ксень подтухла, невдосоль у зятя? Кады гляжу в рундуке – берестянка, а там кряка фунта полтора. Ну и взял страмцов за жабры, младший признался. Вывернулся, однако, успел… Им смех, а ну как нападёт что, привяжется хворь болотная?
- Брось жалиться… Ежли что - погоняешь «почту» с денёк, трататунь пройдёт, зато службу спомнишь, - подначивал Зосим, глядя на катающегося от хохота парня.
- От так, наряд, накормили отца ушицей, обормоты, язьви их…
***
Сноха Коровиных белилась к Пасхе, жаловалась соседке в почтенных годах.
- Который раз принимаюсь, тёта Капа, а замочка проступает, хучь реви…
- Дак ты, детка, никогда и не сладишь, твоим-то макаром. Покажь, где промокало?
- Тама-ка, в углу на потолке… Весной пробило крышу, снегу намело, натаяло по теплу. Тятя дыру приткнул, а мне с замочкой сладу нет.
- Набери сажи с печи, замажь ею жёлтое, опосля забеливай.
- Какой сажи, тёта Капа? Не смеись…
- Делай, что говорено! По саже три-четыре раза махнёшь щеткой посуху, и сойдёт замочка, потолок, ровно порошей выбелит.
***
На Масленицу недалече от проруби Антошичьего бугра на льду речки утаптывали кон. Здесь из года в год определяли место кулачного боя двух концов Аиртавской станицы – Мордвы и Заречья. Правила знали сызмала, нарушать считалось позором для бойца. Охальника понужали и свои, и супротивники. Сходились одиночками, один на один, опосля – стена на стену. Зарекались: лежачего не бьют, мазку (на ком кровь появится) не трогать, рукавички – долой, лежачий в драку не ходит. Кулачились до победы, покуда за кем не являлся неоспоримый верх. В особой чести ходили знатные кулобои, от их усердия и качались весы удачи – кто кого. Назавтра, когда чуток уймутся синяки и шишки, участники собирались на мировую братчину.
***
Последнее редактирование: 20 апр 2023 04:35 от аиртавич.
Спасибо сказали: Нечай, nataleks, Андрей Машинский, evstik, Полуденная, Margom127
- аиртавич
- Автор темы
- Не в сети
Меньше
Больше
- Сообщений: 454
- Репутация: 44
- Спасибо получено: 2515
27 март 2023 15:55 - 27 март 2023 16:08 #47804
от аиртавич
Николаев обмёл голяком пимы, взошёл на крылечко. Свербило. На всякий случай ободрился крестом и толкнулся в сенки. Другой раз тяжко вздохнув, уже решительнее, отворил дверь в избу. Матвеев пил чай с каральками, макал их в кулагу. Сама встала в кути с ухватом, жалеючи глядя на вошедшего. Думалось ей: крепко изжились Николаевы, Зоська в чём квашню ставит, в том и в церкву шкандыляет…
- Здорово дневали! – крестился гость на красный угол.
- Слава Богу! – не опуская блюдца, ответствовал Матвеев, - седай за стол, Назарыч…
- Токо што, в брюхе не остыло, - нежданно для себя соврал Николаев, торопко присел на лавку у печи. Хозяевам стало понятно: у казаков сроду садятся там просители и нищие.
Посудачили о погоде, о подступающем севе. Гость медлил, навроде нырком в глыбкую воду собирался. Хозяин знал, зачем явился дальний сродственник, помалкивал. Николаеву край нужны семена. Хоть с меру, пущай даже ячменных азатков. Неловко начинать, якри его. Лезли в голову обидные присказки: у заёмщика сокольи очи, у плательщика и вороньих нет. Да что тут скажешь… Нужда – мизгирь, а он, Николаев, теперь – муха…
***
В избе у Гражданина (Фёдоров) тихо, сонно. До поры. Потом хлопнул дверью старший брат Васька.
- Айда, подымайся, царствие небесное проспишь, - будоражил младшего, - чичас умоемся, кислого кружечку хватанём, да и пошли через улицу серой утицей, через сад перепёлкой, через широк двор красным кочетом, в высок терем добрым молодцем!
- Отстань, а, - охал Спирька на лавке, пряча голову под полушубок, - без твоего кокота черти в башке горох молотят, в нутрях кикиморы дёготь сидят.
- Муторно? Зато вчерась распрекрасно гулевал. Хмель, он, братка, две платы спрашивает. Первую целовальнику в кабаке отдаёшь. Другую наутре похмельем платишь. Хватит стонать, обвыкай. На-ко свёкольнику, холодненький, бодрит…
- И чё меня дёрнуло плясать, я ж не умею! Надька видала?
- Дак такое грех пропускать. Ладно, не куксись... Промеж слепых и кривой в чести! Ты же пел ещё!
- Позору-то, так обгадился, век не отмыться...
- Попомни, братка: мухи в г...не не тонут, они тонут в меду! Смекай и подымайся, тятя велел двое саней запрягать...
***
- Здорово дневали! – крестился гость на красный угол.
- Слава Богу! – не опуская блюдца, ответствовал Матвеев, - седай за стол, Назарыч…
- Токо што, в брюхе не остыло, - нежданно для себя соврал Николаев, торопко присел на лавку у печи. Хозяевам стало понятно: у казаков сроду садятся там просители и нищие.
Посудачили о погоде, о подступающем севе. Гость медлил, навроде нырком в глыбкую воду собирался. Хозяин знал, зачем явился дальний сродственник, помалкивал. Николаеву край нужны семена. Хоть с меру, пущай даже ячменных азатков. Неловко начинать, якри его. Лезли в голову обидные присказки: у заёмщика сокольи очи, у плательщика и вороньих нет. Да что тут скажешь… Нужда – мизгирь, а он, Николаев, теперь – муха…
***
В избе у Гражданина (Фёдоров) тихо, сонно. До поры. Потом хлопнул дверью старший брат Васька.
- Айда, подымайся, царствие небесное проспишь, - будоражил младшего, - чичас умоемся, кислого кружечку хватанём, да и пошли через улицу серой утицей, через сад перепёлкой, через широк двор красным кочетом, в высок терем добрым молодцем!
- Отстань, а, - охал Спирька на лавке, пряча голову под полушубок, - без твоего кокота черти в башке горох молотят, в нутрях кикиморы дёготь сидят.
- Муторно? Зато вчерась распрекрасно гулевал. Хмель, он, братка, две платы спрашивает. Первую целовальнику в кабаке отдаёшь. Другую наутре похмельем платишь. Хватит стонать, обвыкай. На-ко свёкольнику, холодненький, бодрит…
- И чё меня дёрнуло плясать, я ж не умею! Надька видала?
- Дак такое грех пропускать. Ладно, не куксись... Промеж слепых и кривой в чести! Ты же пел ещё!
- Позору-то, так обгадился, век не отмыться...
- Попомни, братка: мухи в г...не не тонут, они тонут в меду! Смекай и подымайся, тятя велел двое саней запрягать...
***
Последнее редактирование: 27 март 2023 16:08 от аиртавич.
Спасибо сказали: bgleo, Нечай, Андрей Машинский, evstik, Полуденная, Margom127, Guzel
- аиртавич
- Автор темы
- Не в сети
Меньше
Больше
- Сообщений: 454
- Репутация: 44
- Спасибо получено: 2515
30 апр 2023 11:57 - 30 апр 2023 12:01 #47834
от аиртавич
МИО, МОЙ МИО
Дурацкая фраза… Привязалась с обеда. Отгоню – опять лезет в голову. На разные голоса – мужской, женский, театральный, цирковой…
- Мио, мой мио, – говорит у гроба трагик, прощаясь с героем, комкая мужественные рыдания.
- Мио, мой мио, - за спиной конферансье идёт волнами тяжёлый бархат занавеса, в оркестровой яме альт проверил ноту «фа», через миг зазвучит ариозо из оперы.
- Мио, мой Мио! – визгливо орёт клоун, вызывая из-за кулис своего напарника.
- Мио, мой мио, - грудной голос в темноте, томная воркотня женщины и звук поцелуя…
Представляете? Половина дня! Такая дурь! Уйдёт, опять накатит. Повторяю фразу мысленно на разные лады, кривляюсь вслух, сержусь… Чтобы перебить, отвлечься, уйти в сторону, решаю посмотреть старые фотографии. Раньше помогало…
…Издалека-долго всматриваюсь в мальчишку, бредущего по ромашкам, ему в пояс. Там, далеко-далеко, где низкое солнце и пыльный закат. Где тянет полынью и тишина баюнит гулкий бой перепелов в пшенице перед сопкой. Вижу: он расстроен, отчаяние ломает выцветшие бровки, слышатся редкие всхлипы, когда невмочь…Утешая, шепчу: брось тревожиться, эй! Взбучка из-за пропащей коровёшки, которую вечером не встретил из стада, – небольшая кручинушка. Найдётся блудима, подоят, делов то...
Другой раз смотрю на парнишку. Подрос, стоит где-то на тракте, у магазина. Тут же – подобие автобусной остановки, бричка рядом, колгота. Вроде прощаются… Отрывисто машет вослед отъезжей телеге. Я-то знаю - сам поедет в другую сторону. Один. На три с лишком года с нечастыми побывками на праздники. Тревожится, крепится сердчишком. Хочу объяснить, что не попутного возницу проводил - расстался с детством, ему махнул. Отныне солоней пойдёт. Не случайно кошки скребут. Ободряю, снова шепчу: не горюй, привычная средь людей потеря. Счастью не верь, беды не пугайся…
Плохо вижу сержанта: сапёрный расчёт разметало эхом войны - немецкой бомбой по холодному волжскому берегу. В госпитале пытаюсь бережно держать его забинтованную куклой и гудящую от взрыва голову. Белая ткань изнутри кажется то красной, то чёрной, но всегда страшной пеленой - тюрьмой света. Мне бы охладить забитые песком глаза, омыть иссечённое лицо за толстым слоем марли. Как подарить сержантику проблеск надежды, хоть тоненький лучик? Пытаюсь прошептать в окровавленные перепонки: крепись, и это ещё не беда…
Фотокарточки… Пожелтелые, выцветшие, с наивными подписями. Да, жизнь у того мальчишки выдалась не под горку. Ему и впрямь доставалось… Где же ты была, отчего промолчала в лесах аиртавских птица вещая Гамаюн? Не подсказала, не увела в опасный час. Что уж теперь, кому жалиться, ни к чему совершенно бубновая печаль. Мой век проходит, а дней у Бога не убыло. И вдруг, глядя в старый альбом, обращаясь к памяти и к себе, шепчу: мио, мой мио…
Дурацкая фраза… Привязалась с обеда. Отгоню – опять лезет в голову. На разные голоса – мужской, женский, театральный, цирковой…
- Мио, мой мио, – говорит у гроба трагик, прощаясь с героем, комкая мужественные рыдания.
- Мио, мой мио, - за спиной конферансье идёт волнами тяжёлый бархат занавеса, в оркестровой яме альт проверил ноту «фа», через миг зазвучит ариозо из оперы.
- Мио, мой Мио! – визгливо орёт клоун, вызывая из-за кулис своего напарника.
- Мио, мой мио, - грудной голос в темноте, томная воркотня женщины и звук поцелуя…
Представляете? Половина дня! Такая дурь! Уйдёт, опять накатит. Повторяю фразу мысленно на разные лады, кривляюсь вслух, сержусь… Чтобы перебить, отвлечься, уйти в сторону, решаю посмотреть старые фотографии. Раньше помогало…
…Издалека-долго всматриваюсь в мальчишку, бредущего по ромашкам, ему в пояс. Там, далеко-далеко, где низкое солнце и пыльный закат. Где тянет полынью и тишина баюнит гулкий бой перепелов в пшенице перед сопкой. Вижу: он расстроен, отчаяние ломает выцветшие бровки, слышатся редкие всхлипы, когда невмочь…Утешая, шепчу: брось тревожиться, эй! Взбучка из-за пропащей коровёшки, которую вечером не встретил из стада, – небольшая кручинушка. Найдётся блудима, подоят, делов то...
Другой раз смотрю на парнишку. Подрос, стоит где-то на тракте, у магазина. Тут же – подобие автобусной остановки, бричка рядом, колгота. Вроде прощаются… Отрывисто машет вослед отъезжей телеге. Я-то знаю - сам поедет в другую сторону. Один. На три с лишком года с нечастыми побывками на праздники. Тревожится, крепится сердчишком. Хочу объяснить, что не попутного возницу проводил - расстался с детством, ему махнул. Отныне солоней пойдёт. Не случайно кошки скребут. Ободряю, снова шепчу: не горюй, привычная средь людей потеря. Счастью не верь, беды не пугайся…
Плохо вижу сержанта: сапёрный расчёт разметало эхом войны - немецкой бомбой по холодному волжскому берегу. В госпитале пытаюсь бережно держать его забинтованную куклой и гудящую от взрыва голову. Белая ткань изнутри кажется то красной, то чёрной, но всегда страшной пеленой - тюрьмой света. Мне бы охладить забитые песком глаза, омыть иссечённое лицо за толстым слоем марли. Как подарить сержантику проблеск надежды, хоть тоненький лучик? Пытаюсь прошептать в окровавленные перепонки: крепись, и это ещё не беда…
Фотокарточки… Пожелтелые, выцветшие, с наивными подписями. Да, жизнь у того мальчишки выдалась не под горку. Ему и впрямь доставалось… Где же ты была, отчего промолчала в лесах аиртавских птица вещая Гамаюн? Не подсказала, не увела в опасный час. Что уж теперь, кому жалиться, ни к чему совершенно бубновая печаль. Мой век проходит, а дней у Бога не убыло. И вдруг, глядя в старый альбом, обращаясь к памяти и к себе, шепчу: мио, мой мио…
Последнее редактирование: 30 апр 2023 12:01 от аиртавич.
Спасибо сказали: Куренев, Нечай, evstik, Margom127, Guzel
- аиртавич
- Автор темы
- Не в сети
Меньше
Больше
- Сообщений: 454
- Репутация: 44
- Спасибо получено: 2515
08 мая 2023 04:52 - 18 мая 2023 04:00 #47841
от аиртавич
С праздником Великой Победы, дорогие товарищи!
ИВАНЫЧ
Конец семидесятых того ещё века… Стояли Осенины – добрая, горячая пора в бывшей казачьей станице. С утра до ночи пылили по просёлкам автомобили с запашистым грузом. Радовались в совхозе: доброй выросла кукуруза, теперь бы скосить до первых заморозков, уложить в силосные ямы. Тогда и по молоку планы, и по мясу, и по остальной жизни продвинутся, с премией за успех. Спешили…
И тут, как на грех, случилась на силосной яме задержка. Шофёры, глядя как ворочается тяжёлый С-100, в сердцах махали руками в сторону бульдозериста: хорош, да не орёл… Тот вроде и старался быстрей растолкать заставленный кузовными кучами заезд под разгрузку, но не поспевал.
Вяла листва от крепких матерков. Нервничал управляющий отделением. Машины одна за одной прут, через час, глядишь, работа вконец застопорится. А там, в поле, комбайны встанут… Пропал день, который год кормит! У работяг – самые заработки кукожатся!
И впрямь скоро юркие самосвалы-ГАЗоны окончательно испортили когда-то ровный бугор уложенного в бурт силоса, запрудили его копёшками сочной зелени так, что и на тракторе не проехать. Бортовым «Уральцам» и вовсе негде стать. Дорожали минуты и без того бесценного августовского времени. Что делать?
- Сашка, - крикнул механику отделения управляющий, - гони за Иванычем, скажи – срочно, я прошу!
А сам пошёл успокаивать гудевших шмелями автобазовских шоферов. Не пожалел, пустил по кругу козырь - пачку ленинградского «Беломора», которого редко достать. Понимай: виноват, что ж тут поделаешь, но положение не безнадёжно, дайте шанс и сами увидите…
Скоро вернулась мастерская на колёсах. С подножки спрыгнул среднего роста, в крепких годах человек. Неторопко огляделся и, найдя глазами управляющего, шагнул к нему. Тот начал объяснять, быстро показывая рукой на подъезд к яме, очередь грузовиков. От разговора сдаля веяло отчаянностью… Мужчина понятливо кивнул, направился к трактору. Серенький пиджачишко, штаны с пузырями, брезентовые кирзачи… Что он сможет? Так, наверное, подумали многие шофера, без интереса подались кто куда: влипли, етит твою мать! Но к машине, было видно, приближался не праздный человек - хозяин. Он мгновенно и цепко оглядел её всю, оценил и что-то уяснил для себя.
Перекинулся парой слов с незадачливым трактористом. Вместе обошли испорченный подъезд, приезжий строго ткнул на шланг гидравлики в изрядных потёках масла – сдюжит ли? Вернулись к обречённо поникшему ножу бульдозера. Так клонит голову неумно задёрганный конь… Наконец, ухватившись за дверные скобы, Иваныч неожиданно споро, едва коснувшись катков и гусеницы, точным движением бросил тело в кабину.
Двинулся не сразу. Поднял, опустил нож, сдал назад, крутнулся вправо, влево и только потом, словно примерив многотонную махину к рукам, дал полный газ. Похоже, на таран решился С-100! Будто с вновь обретённой мощью и обдуманным напором заработала техника, казавшаяся полчаса назад неуклюжей. Надсадно ревел дизель в сто лошадей, а то и вовсе стихал, будто сдаваясь перед волной тяжеленной массы измельчённой кукурузы. Но тут же, перехватив стальной грудью воздуха, вновь оживал, толкая махину всё дальше вперёд к самому верху кургана. Дымя трубой и опасно кренясь, трактор заползал на очередную кучу, чтобы через секунду, лязгнув гусеницами, ухнуть всей массой вниз. В беспорядке автомобильных разгрузок появилось вначале что-то вроде улицы, которая с каждой ходкой дрожащего от натуги, но неумолимо-яростного «Эса» расширялась, делалась укатанной. У ямы собирался народ…
- Во, даёт мужик, - цокнул языком молоденький белобрысый шофёр.
- Помолчи, - сердито одёрнул его другой, много постарше, с седыми висками, - подгоняй скорее свой драндулет.
Через время С-100 остановился. Двигатель устало квохтал на малых оборотах, едва приподнимая заглушку над выхлопной трубой. Подъезд выглядел показательно просторным. Машины почти все уехали в поле. Дежурный ДТ-75 стягивал тросом силосную массу с последних бортовых. Седой направился к трактористу, протянул зажженную сигарету.
- Танкист? По ухваткам вижу…
- Ты, вроде, тожеть захватил…
- Торпедные катера, Балтийский флот.
- А мы у Катукова.
- На каком фронте, браток?
-Тебе который назвать, у меня их цельных три…
Иваныч был всё также нетороплив, лишь блестевшие глаза и чуток подрагивающие пальцы с куревом выдавали неостывшее напряжение прошедшего часа. «Есть ещё порох в пороховницах» - легко думалось ему сейчас. Не забылась та самая «интуиция на кренах», за которую особо хвалил механика-водителя Максимова командир танка. Ей благодаря и остались живы всем экипажем на Зееловских высотах.
Разговорившись, фронтовики присели на бугорок, поросший жухлым на хруст спорышом. Выкурили по единой. Подошёл управляющий, жал руку Андрею Ивановичу. Никак, мол, без тебя не обходимся. Пошутили, посмеялись ещё чуток. Некогда. Уборка. Потом Сашка повёз его домой: на пенсии Иваныч четвёртый год…
ИВАНЫЧ
Конец семидесятых того ещё века… Стояли Осенины – добрая, горячая пора в бывшей казачьей станице. С утра до ночи пылили по просёлкам автомобили с запашистым грузом. Радовались в совхозе: доброй выросла кукуруза, теперь бы скосить до первых заморозков, уложить в силосные ямы. Тогда и по молоку планы, и по мясу, и по остальной жизни продвинутся, с премией за успех. Спешили…
И тут, как на грех, случилась на силосной яме задержка. Шофёры, глядя как ворочается тяжёлый С-100, в сердцах махали руками в сторону бульдозериста: хорош, да не орёл… Тот вроде и старался быстрей растолкать заставленный кузовными кучами заезд под разгрузку, но не поспевал.
Вяла листва от крепких матерков. Нервничал управляющий отделением. Машины одна за одной прут, через час, глядишь, работа вконец застопорится. А там, в поле, комбайны встанут… Пропал день, который год кормит! У работяг – самые заработки кукожатся!
И впрямь скоро юркие самосвалы-ГАЗоны окончательно испортили когда-то ровный бугор уложенного в бурт силоса, запрудили его копёшками сочной зелени так, что и на тракторе не проехать. Бортовым «Уральцам» и вовсе негде стать. Дорожали минуты и без того бесценного августовского времени. Что делать?
- Сашка, - крикнул механику отделения управляющий, - гони за Иванычем, скажи – срочно, я прошу!
А сам пошёл успокаивать гудевших шмелями автобазовских шоферов. Не пожалел, пустил по кругу козырь - пачку ленинградского «Беломора», которого редко достать. Понимай: виноват, что ж тут поделаешь, но положение не безнадёжно, дайте шанс и сами увидите…
Скоро вернулась мастерская на колёсах. С подножки спрыгнул среднего роста, в крепких годах человек. Неторопко огляделся и, найдя глазами управляющего, шагнул к нему. Тот начал объяснять, быстро показывая рукой на подъезд к яме, очередь грузовиков. От разговора сдаля веяло отчаянностью… Мужчина понятливо кивнул, направился к трактору. Серенький пиджачишко, штаны с пузырями, брезентовые кирзачи… Что он сможет? Так, наверное, подумали многие шофера, без интереса подались кто куда: влипли, етит твою мать! Но к машине, было видно, приближался не праздный человек - хозяин. Он мгновенно и цепко оглядел её всю, оценил и что-то уяснил для себя.
Перекинулся парой слов с незадачливым трактористом. Вместе обошли испорченный подъезд, приезжий строго ткнул на шланг гидравлики в изрядных потёках масла – сдюжит ли? Вернулись к обречённо поникшему ножу бульдозера. Так клонит голову неумно задёрганный конь… Наконец, ухватившись за дверные скобы, Иваныч неожиданно споро, едва коснувшись катков и гусеницы, точным движением бросил тело в кабину.
Двинулся не сразу. Поднял, опустил нож, сдал назад, крутнулся вправо, влево и только потом, словно примерив многотонную махину к рукам, дал полный газ. Похоже, на таран решился С-100! Будто с вновь обретённой мощью и обдуманным напором заработала техника, казавшаяся полчаса назад неуклюжей. Надсадно ревел дизель в сто лошадей, а то и вовсе стихал, будто сдаваясь перед волной тяжеленной массы измельчённой кукурузы. Но тут же, перехватив стальной грудью воздуха, вновь оживал, толкая махину всё дальше вперёд к самому верху кургана. Дымя трубой и опасно кренясь, трактор заползал на очередную кучу, чтобы через секунду, лязгнув гусеницами, ухнуть всей массой вниз. В беспорядке автомобильных разгрузок появилось вначале что-то вроде улицы, которая с каждой ходкой дрожащего от натуги, но неумолимо-яростного «Эса» расширялась, делалась укатанной. У ямы собирался народ…
- Во, даёт мужик, - цокнул языком молоденький белобрысый шофёр.
- Помолчи, - сердито одёрнул его другой, много постарше, с седыми висками, - подгоняй скорее свой драндулет.
Через время С-100 остановился. Двигатель устало квохтал на малых оборотах, едва приподнимая заглушку над выхлопной трубой. Подъезд выглядел показательно просторным. Машины почти все уехали в поле. Дежурный ДТ-75 стягивал тросом силосную массу с последних бортовых. Седой направился к трактористу, протянул зажженную сигарету.
- Танкист? По ухваткам вижу…
- Ты, вроде, тожеть захватил…
- Торпедные катера, Балтийский флот.
- А мы у Катукова.
- На каком фронте, браток?
-Тебе который назвать, у меня их цельных три…
Иваныч был всё также нетороплив, лишь блестевшие глаза и чуток подрагивающие пальцы с куревом выдавали неостывшее напряжение прошедшего часа. «Есть ещё порох в пороховницах» - легко думалось ему сейчас. Не забылась та самая «интуиция на кренах», за которую особо хвалил механика-водителя Максимова командир танка. Ей благодаря и остались живы всем экипажем на Зееловских высотах.
Разговорившись, фронтовики присели на бугорок, поросший жухлым на хруст спорышом. Выкурили по единой. Подошёл управляющий, жал руку Андрею Ивановичу. Никак, мол, без тебя не обходимся. Пошутили, посмеялись ещё чуток. Некогда. Уборка. Потом Сашка повёз его домой: на пенсии Иваныч четвёртый год…
Последнее редактирование: 18 мая 2023 04:00 от аиртавич.
Спасибо сказали: Patriot, Нечай, nataleks, evstik, Margom127