Байки деда Игната.

Больше
30 окт 2014 23:19 - 30 окт 2014 23:33 #24432 от Витязь
В.Г. Радченко

"Байки деда Игната"

Рассказчик баек «дед Игнат» — Дмитрий Игнатович Радченко.

Родился в 1879 году на Кубани в станице Старонижестеблиевской. Из потомственного казачьего рода, обосновавшегося на Кубани при Екатерине Великой. До 1907 года служил в Собственном Конвое Его Императорского Величества Николая II. Умер в 1956 году
КАЗАЧЬИ БАЙКИ ДЕДА ИГНАТА ПРО ТО, КАК ЖИЛИ КОГДА-ТО… Семейные предания — порой забавные, порой странные, и всегда очень правдивые («дед Игнат брехать не станет!»), в чем и есть их главные достоинства и ценность


БАЙКА ПЕРВАЯ
НО НЕ САМАЯ ГЛАВНАЯ,ПОТОМУ ЧТО БАЙКИ ВСЕ ГЛАВНЫЕ, НО И СРЕДИ ГЛАВНЫХ БЫВАЮТ ПЕРВЫЕ

Любимый рассказ нашего деда, с которого он обычно начинал свои беседы, – байка о том, как его дед, отслужив пятнадцать или двадцать годков, получил первый и, вероятно, единственный в его жизни отпуск.
В то время шла Кавказская война, длилась она бесконечно долго, и в ней пришлось участвовать трем, если не четырем поколениям нашего рода. С горцами воевал не только прадед моего деда Игнат, но и его дед, которого звали Касьян. Так уж тогда велось, что в семье имена повторялись, чередуясь один за другим. Касьян следовал за Игнатом, или наоборот. Им предшествовал Григорий или Спиридон, Дмитрий, опять Касьян…

Только в начале нашего века в этот порядок вклинились Кирилл и Виталий. По слухам, так звали станичных попа и дьякона, с которыми приятельствовал отец моего деда. Вот только, кто из них был попом, а кто – дьяконом, в этом месте скрижали семейных преданий поистерлись и, как говорится, дают осечку…
Отпуска дед Касьян удостоился за хорошую службу, за находчивость и ратную хитрость-смекалку, что в этом деле, скорее всего, было решающим. Их отряд, войдя по ошибке не в то ущелье, проник глубоко в горы – впереди и по сторонам громоздились непролазные скалы, а сзади ущелье замкнули немирные горцы. Пробиться сквозь них без больших потерь было вряд ли возможно: в горах один абрек, засевший где-нибудь вверху, мог перестрелять сколько угодно людей, идущих понизу. И такое бывало… Командир части, собрав стариков и объяснив, что к чему, сказал, что выход один – положиться на волю божью и изготовиться к смертному бою. И тогда наш Касьян предложил во главе прорывающихся из западни поставить оркестр, и когда малость стемнеет, идти напролом под марш и барабанный бой.
Так и сделали. Горцы, до этого никогда не слышавшие громогласной музыки (а легко представить, как она громыхала в узком ущелье!), были ошарашены. И природное их любопытство оказалось сильнее враждебности – они с интересом взирали на происходящее внизу, в ущелье. А казаки тем временем прошли самый опасный участок.
Да, отпуск дед заслужил, и в этом у нас не должно быть никаких сомнений. Вот и отправился он в родную станицу. Первую и большую часть пути прошел с «оказией» – почтовым обозом, и, не дойдя до Катеринодара верст пятьдесят, двинул дальше в одиночку проселками. Кубанские степи тогда во многих местах были покрыты густыми «тернами» и диким бурьяном, а по балкам и буеракам – колючей лесной порослью. Зверья всякого, волков и медведей, не говоря уже о зайцах, лисах и прочей мелкой живности, – водилось у нас тьма-тьмущая. То и дело на дорогу выскакивало что-нибудь живое – то заяц короткохвостый, то дрофа длинноногая. А зайцы в те времена, не забывал подчеркнуть рассказчик, на вольных кубанских харчах отъедались необыкновенно, и были ростом с доброго кобеля моделянского, в общем – телки, а не зайцы, у иного-другого одни уши были, может, с аршин и более…
День шел к вечеру, а какой-либо хутор или кошара, где рассчитывал переночевать наш отпускник, все не попадались. Вот и солнце покатилось за окоем, – и тут только заметил казачина, что впереди, правда не так, чтобы близко, завиднелись скирды. «Вот это то, что мне надо», подумал он, и, как конь к яслям, заспешил к тем скирдам, где было можно, по его предположениям, неплохо переспать до утра…
Скирды свежей соломы стояли рядом с проселком. К одной из них была прислонена слега – длинное средней толщины бревно. С его помощью дед забрался наверх, огляделся. В наступающих сумерках несколько в стороне он увидел огоньки какого-то жилья, и в вечерней тишине услышал не то собачье, не то волчье тявканье. Эдакое с завывом. «Скорее всего, волки кого-то гонят…» – подумал дед. Достал из оклунка шмат сала, горбушку хлеба, луковичку, и, перекрестившись на луну, повечерял. Отодвинувшись от края скирды, разгреб ее вершину, соорудил себе подходящее гнездо, залез в него и прикрылся сверху немалой охапкой пахучей соломы.
О чем думал старый казак в эти сладкие минуты засыпания – нам неведомо, но только через некоторое время сквозь дрему до слуха его донесся нарастающий волчий лай – серая свора явна приближалась. Дед хотел было вылезть и посмотреть, что делается в окрестностях его обиталища, но пока раздумывал – услышал, как кто-то карабкается по бревну. Не прошло и минуты, как на край скирды, совсем рядом, плюхнулось что-то тяжелое. «Никак, еще постоялец», подумал дед и, машинально пробрав в прикрывавшей его соломе небольшое отверстие, увидел медведя. Снизу же доносился нестройный, с подвыванием, волчий брех. Волки, видно, были раздосадованы тем, что косолапый так легко ускользнул от них…
Мишка оказался шутником, веселым и шубутным. Он стал дразнить своих супостатов, бросая им пучки соломы. А те там внизу с азартом шарпали его «подарки». Но кому шутки-хаханьки, а кому – слезки-страханьки: Топтыгин, клята его душа, с радостной злостью сбросив несколько охапок соломы с самого края скирды, стал сгребать ее вблизи дедовой головы. Еще два-три хапка, сообразил казак, и медведь сбросит его волкам на растерзание. Убегать деду было некуда, и он, упершись ногами в под своего гнездовища, приспособился, и как только Мишка начал разворачиваться за очередным оберемком, изо всех сил ковырнул его со скирды. Тот, весь в соломе, свалился, как черт в курятник, в самую гущу волчьей стаи. С переполоху волки было разбежались, но потом, увидев совсем близко желанную добычу, ринулись к нему. Медведь, однако, был уже на ногах. Рявкнув, он врезал одному-другому из самых настырных и дал деру, и волчья стая с лаем и гвалтом покатилась по дороге…
Дед почесал затылок: медведь, он и есть медведь, зверюга с понятием, от дурных волков отобьется и вернется к скирде «побалакать» с обидчиком. А может, и не вернется: кто знает, какая у него думка… Да только береженого и Бог бережет, а дурня и в церкви бьют… Так что лучше тут не засиживаться. Дед пригляделся к замеченным ранее огонькам, и прямиком через поле, по жнивью, подался на них. Не прошло и часу, как он прибился к хутору. Загавкали собаки, а там и хозяин объявился, пустил служивого в хату. Вышла хозяйка – глечик с молоком и добрую краюху хлеба на стол положила. Дед поведал о своем приключении.
– Так то ж наши скирды, – всплеснул руками хозяин. – Завтра с утрам мы туда собирались, соломки надо привезти, скотине на резку. Заодно и тебя подкинем к дороге…
На том и порешили. Кинули деду драный кужух на лавку, дали ряднину укрыться…
А утром чуть свет, позавтракав чем Бог послал, поехали к скирдам и уже на подъезде увидели, что одной скирды не хватает, той крайней, на которой наш дед вчера с вечера медведя обидел. Подъехали к току, и видят: та несчастная скирда разметана, перемята и утоптана, а то, что осталось, придавлено слегой.
– Ну вот, – сказал хозяин, – и резки не нужно: сколько половы медведь натолок. Сейчас сметем, и бай дуже!
Вот такая история приключилась с дедом нашего деда в те стародавние времена, когда и вода была водянистей, и рыба – рыбастей, и люди – улыбастей. И про то про все будет своя байка, и может – не одна
Последнее редактирование: 30 окт 2014 23:33 от Витязь.

Пожалуйста Войти или Регистрация, чтобы присоединиться к беседе.

Больше
30 окт 2014 23:20 #24433 от Витязь
БАЙКА ВТОРАЯ
И ТОЖЕ МЕДВЕЖЬЯ, ИБО ДЕД МОЕГО ДЕДА ЛЮБИЛ МЕДВЕДЕЙ, А МЕДВЕДИ – ЕГО

Везло деду Касьяну на медведей. И сколько он с ними не встречался, всегда это кончалось с пользой для обоих. Вот, к примеру, еще одна байка, тоже любимая нами, внуками нашего деда. Он неоднократно и с большим удовольствием ее нам рассказывал, каждый раз подчеркивая, что на свете нет зверей-дураков, а среди людей нет-нет, да и объявятся. Но про них – другой сказ, в другой раз…
А случилась эта медвежья история, как и следующая (дойдет ряд когда-нибудь и до нее) под самый конец службы деда Касьяна. После ранения зачислили его в гарнизон небольшой крепостицы-кордона где-то в верховьях Кубани. Крепостица оказалась крохотной, всего при двух или трех пушках, но все в ней было обустроено чин по чину – и ров, и вал, и места для стрельбы, капониры там и прочее. В общем, фортеция, что надо, только небольшая и заброшенная в полудикую глухомань – держать под своим неусыпным бережением шлях и брод через речку.
Жизнь в крепости в ту пору протекала спокойно. Казаченьки для пополнения казенного довольствия держали огороды, собирали в лесу всякую дикую ягоду, кисличку, лесные груши и орехи, а на зиму, – что тоже вменялось в обязательный порядок, заготавливали дрова, перебирались на другой берег Кубани – лес там стоял погуще. Брали в основном сушняк, живое дерево почем зря не рубили, разве что по надобности. Хотя лес по одному дереву и не плачет, но и гуще от его потери не становится…
И вот однажды ясным осенним утром свободные от службы казачки-мужички отправились на заготовку дров-жердей и того же хвороста. Спустились к берегу, где на приколе болтались лодки-каюки, и увидели, что прямо против них на тот берег карабкается медведь. Да только никак не может выбраться. Только зацепится за какую ни то прибрежную корягу, как тут же валится назад. И снова – только потянется на берег, как его какая-то неведомая сила уводит в воду. И тут же его сносит течением. Он опять к берегу, и снова назад…
– Братцы, поможем? – предложил кто-то. – А то згинет ни про што, ни за што!
Подплыли на лодке и видят: медведя за ногу сом ухватил. Такой здоровенный сомина, может не в одну сажень длинной.
– В Кубани тогда и не такие водились, – говаривал дед Игнат. – Чудо, а не сомы. С добрую коняку, или, вернее, – с корову, потому как пузо у него было, как сорокаведерная бочка. Морда широкая, лопатой. И при усах. Не было такого, чтобы сом – и не при усах…
Видать, такой сомина и цапнул того медведя за лапу. Утянуть его в омут не может, а у зверя сил не хватает на берег его вытащить. Вот и перетягивают: кто – кого. Только сом-то у себя дома, в воде. А дома, как говорят, и стены помогают… Так что рано или поздно он-таки утопит медведя, хотя заглотнуть его, конечно же, не сможет. И если не сумеет выплюнуть засосанную им медвежью ногу, то сгинет и сам.
Помочь медведю оказалось делом не простым – руку ему не подашь, советов он тоже не слушает. Да и сома не уговоришь отвязаться по-хорошему. Пробовали его жердью уразумить – куда там, не хочет со своей добычей расставаться, а, скорее всего – и не может: зажевал медвежью ногу глубоко и откашлять ее уже не в силах.
Подвели казаченьки под медведя бечевку и, мало-помалу, подняли бедолагу на берег. Сом и тут не отпускает его. Лежит, гора-горой, только жабрами зевает.
– А глазки-оченята у него малюсенькие, бессмысленные, рыбьи, ничего не показывают, – ухмылялся дед Игнат. – Он хоть и сом, а одинаково рыба и на суше мало чего соображает.
Всунули ему служивые в рот две жерди, пасть разверзнули, и медведь, наконец, смог выпростать свою бедную ногу. А она у него почти до самого колена изжевана, белая вся. Сидит Топтыгин, зализывает порченную лапу. Казаки тоже сидят, покуривают.
– Шо будэмо делать? – пытают своего урядника.
– А нычого, – отвечает тот. – Подождем, можэ ведьмидь сам шо прыдумае.
А Мишка тем временем пошкандыбал к опушке рощи, нашел там корявую деревину, вернулся к сому и давай его нещадно волтузить, да так, что только брызги летят. Измочалив сома, что называется, до мокрого места, медведь придавил его сверху жердиной и пошел в лес. Через некоторое время принес еще две коряжины, навалил их поверх сома. Потом еще принес лесину, другую, бросил их на кучу. И так без устали работал почти до обеда, пока не завалил обидчика целой горой сушняка.
Обошел напоследок эту гору и, убедившись, что сому из-под нее не продраться, помочился на угол, задрав ногу, совсем как гарнизонный кобель, рыкнул о чем-то на своем медвежьем языке, и навсегда ушел в лес. Даже не оглянулся.
– Вот так медведь помог казачкам-мужичкам в заготовке дров. Умная зверюга, как ни крути. Недаром добрые люди кажут, – говорил дед Игнат, – что медведь та же людина, только озверелая. Вроде б то в Палестине когда-то жил-был такой шалопай, что не верил в святость самого Исуса Христа и вздумал его как-то напугать: в вывороченной кужушине притаился за хатой, а может, в будяках-колючках, и когда Христос проходит мимо, выскочил и прямисенько на него… Христос развел руками, дунул, плюнул, и шалопай стал медведем. Сам перелякался и тиканул, куда глаза глядят. Так появились медведи, расплодились, как водится, и наши Мишки – их родичи-потомки. А то ж ты думаешь, отчего они такие умные?
Ну, а казаченьки вечером рассказали о своем приключении, и ихний командир, может хорунжий, а может сотник или сам есаул, а только пожурил он казачков, что не привели того медведя в крепость, пусть бы он на казенных харчах оклемался, а может, и прижился бы, гарнизону на радость, крепости на усиление.
Не прав был тот командир, хотя думка у него, может, случилась и добрая. Нельзя свободную животину на цепь сажать. А для того, чтобы иметь в хозяйстве своего медведя, надо брать маленького несмышленыша, который звериной жизнью не усладился, и приучить его к человечьей. И такого медвежонка, и даже не одного, а сразу двух, наши казаки вскорости нашли, но то – другая байка, про то – в другой раз.

Пожалуйста Войти или Регистрация, чтобы присоединиться к беседе.

Больше
30 окт 2014 23:21 #24434 от Витязь
БАЙКА ТРЕТЬЯ
ПРО МЕДВЕЖЬЕ СОЛНЦЕ, ДА ПРО ТО, КАК ДЕД МОЕГО ДЕДА НА ОХОТУ ХОДИЛ, И О ЧЕМ РАССКАЗЫВАТЬ НЕ ОЧЕНЬ ЛЮБИЛ

К охоте дед моего деда пристрастился на службе. Как уже говорилось, казаки той крепостицы, где он тогда дослуживал, разнообразили и пополняли казенный провиант, как сейчас бы сказали, дарами природы, тем более, что природа тогда в наших краях была обильной и богатой. Собирали орехи, ягоды. Грибы? Не-е, про грибы тогда у нас не знали. Не было такой моды – грибами кормиться. У каждого, кажут, свой вкус: кому нравится кавун, а кому – свинячий хрящик… Рыбу ловили, тем более, что в наших речках вода тогда была пополам с рыбою. И ходили на охоту. Командами, человек по пять, самое малое – втроем. Война еще не кончилась, и хотя на Кубани боев в то время не было, абреки в горах погуливали, и встреча с ними не предвещала ничего хорошего…

Охотились на горных козлов, а они, как известно, шустры, прытки и хитры необыкновенно. Выследить и добыть хорошего козла – большая охотничья радость. Да и козлиное мясо, если его поджарить на углях или подсолить и закоптить – смак и вкуснятина…

Одним словом, тот дальний наш дед любил добывать этих самых козлов и не пропускал оказии затесаться в охотничью команду. А гуртовалась она из лучших стрелков и ходоков, чтобы, значит, лесовать дичину на общую гарнизонную потребу.

И вот однажды такая команда целый день гонялась за козлами, и все безуспешно. Лишь к вечеру удалось пристрелить одного, да и тот чуть не уплыл по бурному горному потоку. Хорошо – на перекате за каменья зацепился. Вытащили его казаченьки из воды, а тем временем и смеркаться стало. Решили заночевать тут, у живой воды. Стали приглядывать подходящее место, и кто-то из них увидел, что под одной из нависших скал проглядывалась вроде как выемка. Поднялись к ней, а там оказалась настоящая пещера, просторная, как немалый каземат. По ее дну родничок пробивался, а в ближнем углу из-за круглого камня зыркали два совсем маленьких медвежонка.

– Хлопцы, да тут место никак обжитое! – воскликнул один из казаков. Но осмотрев пещеру, охотники поняли, что на берлогу она никак не похожа – скорее всего медвежата, отбившись от матери, спрятались сюда, увидев людей. Мало ли что бывает в их медвежьей жизни. На том и порешили. Тем более, что искать для ночевки другое место было уже некогда, да и пещера была очень подходящей. Затащили туда своего козла, чтобы ночью дикие звери его не схарчили, развели у входа костеришко, справили кашу-саломатку и, поужинав, расположились, кто как нашел удобным, в той пещере на ночевку.

Дед нашего деда, облюбовав себе местечко в одном из углов, притащил охапку сухой травы и листьев, устроился, и тут же заснул сторожким сном бывалого охотника. Ему все время чудилось, что где-то близко бродит медведица, и вот-вот нагрянет за медвежатами, которые мирно посапывали за своим камнем-булыгой. Проснулся он глубокой ночью, прислушался – было тихо, покойно, лишь горный ручей, протекавший рядом с пещерой, беспрерывно “балакал” сам с собой. Ночь стояла светлая. Большая круглая луна – “медвежье солнце” – висела напротив пещеры, и как это бывает только в горах, казалась где-то внизу. Не обнаружив ничего тревожного, дед повернулся на другой бок и сразу увидел, что из глубины пещеры прямо на него уставились два неподвижных светящихся глаза…

Преодолев невольный страх, оторопевший было дед приподнялся на колени и, приглядевшись, явственно убедился, что испугавшие его “звериные очи” не что иное, как торчащие из пещерной стены два небольших камешка, блестевшие в отраженном лунном свете. Надо же такая навада! Усмехнувшись, дед Касьян отвалил на свое место и погрузился в сон. А утром, у костра, после скорой еды, он поведал своим братцам-охотникам о ночном приключении. А что оно было: слюда, “оливец”? – ответить не мог, но предположил, что это, вероятно, какая-то горная руда блестела в лучах “медвежьего солнца”.

Дед с одним из охотников решил это проверить. Так, из интереса. В пещере был полумрак, пришлось подсветить себе зажженными жгутами из сухой травы. Отколупнули несколько поблескивающих “каменюк”, вынесли из на свет.

– Братцы, да это никак золото! – удивился один из казаков.

– Какое еще золото из-под цыганского молота, – усомнился кто-то. – Далеко, мол, куцему до зайца.

Но казак, прикинув на руке вес “каменюки”, уверенно заключил:

– Золото! – и полез в пещеру. Не утерпели и остальные: а вдруг и правда золото!? Короче, часа через два, охотники добыли в этой пещере десятка полтора (“абож два…”) разного размера самородков – какой с ноготь, а какой и с палец, по-братски их поделили, и дали зарок: о находке – молчок! Никому не говорить, и баста! Мол, сказано – закопано. Да… А самим наведаться сюда под видом охоты еще разок, может, даже с лопатой, а потом уже думать, что делать и как …

Забрав с собой добытого козла и медвежат, казаки вернулись в крепость, обрадовав добычей своих друзей-сослуживцев.

А были ли они в той пещере еще раз – история умалчивает. Дед Касьян якобы говаривал, что кто-то из их компании не сдержал зарока, протрепался о золотой пещере, язык – он без костей, за зубами не каждый удержит. Казаков-охотников таскали “куда надо”, отобрали добычу, а пещеру “опечатали”, и место объявили запретным. По слухам, у деда и одного из его верных друзей остались-таки какие-то “вышкварки” (остатки), может, по одному, а может и по два заранее спрятанных самородка. Они через год-другой после возвращения со службы ездили не то в Катеринодар, а не то и до самого Тифлиса добрались, обменяли их на ассигнации…

В народе говорят, что если у тебя есть много хлеба – заводи свиней, и ты станешь богатым, а если у тебя завелись грошенята-деньжата, – сооруди мельницу, и ты приобретешь уважение и почет. Так или иначе, а дед сладил за станицей добрый ветряк – “млын”, но это уже другая байка, другой интерес и другой рассказ…

Пожалуйста Войти или Регистрация, чтобы присоединиться к беседе.

Больше
30 окт 2014 23:22 #24435 от Витязь
БАЙКА ЧЕТВЕРТАЯ
ТЕПЕРЬ УЖЕ ПРО ВОЛКОВ, С КОТОРЫМИ У ДЕДА КАСЬЯНА ДРУЖБЫ НЕ БЫЛО, НО ВСТРЕЧИ СЛУЧАЛИСЬ – К ОБЩЕМУ НЕУДОВОЛЬСТВИЮ

Волк – тварь зверская, хищная, настырная, а по части своих звериных деяний – умна до невероятия. Но не умней человека, ибо хитроумней его нет в природе создания. Не зря же Бог сотворил его по своему образу и подобию. Но как на ниве бывают высевки, будяки и чертополошины, так и среди человеков не обходится без половы-соломы. Было такое и в нашем роду, но про то – особый сказ, особая байка, и до нее, может, дойдет когда-нибудь ряд. А пока – про волков...

Не любил их дед нашего деда, и тут вины его нету, поскольку волк – кровожадный бандит и ворюга, можно сказать – смертельный вражина посреди всего остального звериного населения нашего края. Если затешется на овчарню, – перережет всех овец. Не для пропитания, нет, а просто так, для своего волчьего интереса и характера.

Так вот... Как-то весной дед задержался на своей мельнице, что-то налаживал, ветряк всегда требует к себе внимания. Закончил он работу под вечер, запер дверь на внутренний засов – тогда были такие замки: внутри в скобах ходил дубовый полоз, у которого сверху были вырезы, зубцы. В двери над ним – дырка, через которую большим железным крюком этот полоз передвигался в нужном направлении, запирая или отпирая дверь. Вот дедуля запер эту самую дверь, и пошел к себе до хаты, в станицу. А идти надо было версты две, а может, и все три.

Идет это наш дед по дороге, хлюпает по лужам-калюжам, только брызги летят, и вдруг чудится ему, что сзади тоже кто-то нет-нет, да булькнет-хлюпнет по уже пройденной им воде, вроде как бы догоняет его. И кто тут может быть в такую пору? Оглянулся и оторопел: шагах в двадцати от него – волк, здоровый, широкогрудый, не волк-вовцюган, а жеребец! И видит дедуля, что зверюга как бы норовит его обойти, чтобы напасть не сзади, а спереди, – такая, говорят, у них, у волков, сноровка. Так ему сподручней хватать свою добычу за горло.

Видит дед, что волк выходит ему вровень с правой стороны. Дед взял влево и пошел по дуге, с тем, чтобы где-то впереди снова выйти на свою дорогу. Волк приотстал, но через некоторое время стал обходить деда с левой стороны. Тот свернул правее, и снова обошел волка по такой же дуге. Волк не успокоился, и опять стал обходить деда с другой стороны... Так они проманеврировали с полверсты, а может, и более того, и дед увидел, что они подходят к небольшой кошаре у самого края станицы, а там – собаки-волкодавы, сторожа... Еще два-три полукруга и он будет спасен. Ну, а ежели волк все-таки выйдет навстречу и бросится на него, то на этот случай у деда есть мельничный ключ...

И действительно, когда до кошары осталось саженей пятьдесят-шестьдесят, – волк оказался прямо перед ним. Еще мгновение и он сделал бросок – дед увидел разверзнутую огромную пасть с белыми клыками и огненные очи зверя. Раздумывать было некогда, и старый казак что было силы всадил в эту пасть сжатый в правой руке ключ-скобу. Волк захрапел и упал ему под ноги. Дед сгоряча пнул его чоботом, отскочил и заорал на всю мочь:

– А ту его!.. Эге-гей!

И через минуту-другую выскочила свора собак-волкодавов, они набросились на поднимающегося с земли зверя, свалили его и... все смешалось в один живой клубок. Подбежавшие овчары насилу оттащили псов от уже мертвого, полурастерзанного хищника.

– Ось така его доля, сук ему в глаз, – сказал старший пастух, высекая крысалом огонь и раскуривая черную от долголетненего употребления люльку.

Дед мой в этом месте обязательно останавливал дух и, по-видимому, чтобы отвлечь нас от мрачной картины звериного побоища, говорил, что люльки в сторону делали добрые, и даже его дед, как человек мастеровой, бывало, баловался их изготовлением. Не для себя – он не курил, в нашем роду этого греха не водилось. Но люльки дед Касьян делал отменные. Ах, какие то были люльки! Ими дед одаривал друзей-казаков, и даже, бывало, сам станичный атаман не брезговал дедовыми люльками. Ах, что это были за люльки – из вишни, а лучше – из вишневого корня.

И он еще долго хвалил те давние люльки, а если, случалось, бабуля Лукьяновна укоряла его за повторение одного и того же, и что, мол, дети подумают – он усмехался:

– Ну, набалакала-наговорила: дайтэ жолобчастого Данылы – батька пидстрыгати... Шо ж ты нэ знаешь, шо от частого повтора молытва нэ стирается и слабже нэ становится...

Поскольку к ночи стало прохладно, да и дождик накрапывал, дед свернул мешок навроде плаща-накидки с капюшоном, прикрыл им голову и спину, а на груди прихватил его руками. Мешки в те времена делали настоящие – большие, из малопромокаемой холстины, чтобы мука в них не сразу подмокала. Да... А в правой, значит, руке у нашего деда – тот самый ключ, или крюк, которым он только что запер дверь мельницы

Пожалуйста Войти или Регистрация, чтобы присоединиться к беседе.

Больше
30 окт 2014 23:23 #24436 от Витязь
БАЙКА ПЯТАЯ

И ПРО ПЯТУЮ ЖЕ НОГУ ВОЛЧЬЮ...А ЗАЧЕМ СОБАКЕ ПЯТАЯ НОГА, ДАЖЕ ЕСЛИ ОНА ВОЛЧЬЯ?..

Не было у наших дедов мирной жизни с волками. Иначе и быть не могло: волк, хоть зверь и красивый, но злобный и ненасытный. А водилось их в Прикубанье, по выражению деда Игната, “як бдчжол”, то есть, “как пчел”. Дед говорил на том прекрасном русско-украинском наречии, на котором многие на Кубани “балакают” и в наше время. Правда, с примесью схваченных в начале прошлого века “новых” словечек. Так, он до конца дней своих трактор именовал “фордзоном”, керосин – “фатаженом”, а самолет – только “аэропланом”, и никак иначе. Да и автомобиль не стал для него просто “машиной”...

Итак, о волках. Дед никогда не позволял себе сказать, что их было так много, “как мух”, потому что не считал приличным хищных зверюг уподоблять этим, хотя и надоедливым, но все же терпимым созданиям.
Особенно, свидетельствовал дед Игнат, опасны волки были ранней весной, когда они сбивались в огромные стаи и “роились” близ станиц и хуторов “як бдчжолы”... Тут, около людей, можно было чем-то поживиться – зазевавшимся барашком, жеребенком или теленком, а то просто беспечной дворнягой. Это сейчас говорят, что волк – “санитар”, что он якобы природу очищает от больных и слабых, а тогда волк был не очень грамотным, и не знал таких тонкостей – мел с голодухи все живое.

И вот как-то в такое ранневесеннее время дед Касьян вдруг заметил, что из его “садка” стали исчезать поросята. К тому времени он отстроился за станицей, у своей мельницы. Живность всякую держал в сараях и кутках, а для свиней строил маленькие дощатые домики “на курьих ножках” (подставках) – “сажки”. В морозы их утеплял камышом и соломой, а в погожие дни разбирал утепление, и свиньи дышали свежим воздухом. Сбоку у хлева-”сажка” была дверка, через которую его обитателям меняли подстилку, а впереди – проем в одну доску, в который вставлялся ящик-корыто для корма. Просто и удобно. Самый лучший “сажок”, просторный и крепкий, с деревянным петушком на покатой крыше, дед выделил поросной свинье, где она блаженствовала на сухой соломе, что твоя барыня-боярыня. Если в других “сажках” похрапывало по три-четыре «пидсвынка», то в этом – царствовала мать-свинья со своим опоросом.
В ту памятную зиму свинья Хивря подарила хозяину не то шестнадцать, не то восемнадцать розовеньких красавчиков-поросяток, ровненьких, один к одному. Дед Касьян очень гордился этим опоросом, и если случались гости – непременно показывал им Хиврино потомство, хвастаясь и радуясь ему, как неоспоримому собственному достижению. И вот как-то недели через три-четыре после появления на свет поросячьего поколения дед демонстрировал его куму Тарасу, и тот, дотошная и каверзная душа, посчитал приплод и уличил дружка если не в брехне, то в явном преувеличении: поросят было, допустим, не шестнадцать, или там восемнадцать, а на одного меньше. Дед ему не поверил, пересчитал сам, и не раз, и не два, перетряс солому, и как это было не досадно, кум Тарас оказался прав. Одного поросеночка действительно не доставало. А был!

Дед плохо спал ночь, на утро еще раз пересчитал своих ненаглядных. Их теперь стало меньше на две младенческих поросячьих души. Задумался дед Касьян. Никто чужой по его базу не блукал, собаки ночью не гавкали... Нечистая сила вряд ли довольствовалась бы одним-другим свиненком... Может, Хивря ненароком сглотнула их? По слухам, за ними, свиньями, это водилось... Только вряд ли: Хивря у него не такая... Но поросят-то не стало, словно их черти с галушками съели, хоть плачь, хоть тужи.

В общем, дед решил устроить засаду. Перед вечером надел старый раздергай-кужушок, валенки, и залез в Хиврин дворец. Устроился поудобней, так, чтобы сквозь щели в передней стенке “сажка” было все видно. Пригрелся у Хивриного бока, и через час-другой стал подремывать. А может, и вовсе заснул. Только в нужный момент его как будто кто в бок толкнул – проснулся и видит, а ночь была “мисячна, зоряна”, что по дорожке через сад прямисенько к его “сажку” спокойной трусцой приближается волк. “Эге, – сказал себе дед, – будэ дило...”
Волк между тем подошел к хлеву, остановился и, как показалось деду Касьяну, – усмехнулся, а может, слегка ощерился, показал зубы. “Где ж мои собаки? – спросил себя дед. – Ну, сучьи дети, погодите...”

Волк повернулся спиной к хлеву и дед с удивлением увидел, что внутрь “сажка” через кормовой вырез, прямо по корыту, просунулся волчий хвост, и волк стал им вертеть, как бы подметая пол “свинячьего дворца”. Хивря, почувствовав ласковое прикосновение волчьего хвоста, благодушно похрюкивала. Волк настойчиво елозил хвостом, пока не зацепил крайнего поросенка, а, зацепив его, стал подкатывать к корыту. “Так, так, – смекнул дед, – говорят, волка ноги кормят, а хвост у него, видать, и есть пятая нога!”
И спасая родненького поросеночка, дед Касьян крепко схватил обеими руками волчий хвост, слегка придержал его, а потом стал тянуть на себя. Волк дернул свое “полено” раз-другой и, почувствовав неладное, напрягся из всех сил, стремясь освободиться из цепких дедовых рук. “Сажок” заскрипел и, если бы он был на колесах, или, допустим, на полозьях, то непременно бы волк поволок бы его, как царскую карету...

И тут старый Касьян не выдержал марку: заорал диким гласом, призывая на помощь своих непутевых собак... От великого страха и напряжения с волком случилось неладное, и он опростался жидкой струей, срамные брызги которой, хотя и не обильно, но изукрасили полы дедова кужушка. От неожиданности дед выпустил волчий хвост, и серый разбойник кинулся прочь. Он пробежал саженей двадцать-тридцать и замертво свалился в снег. Откуда-то выскочили “ховавшиеся ” все это время дворовые собаки, кинулись к хищнику, но рвать его не стали, – окружив поверженного врага, они дружно завыли над его бездыханным телом.

– Хвост у волка оказался сильнее его внутреннего духа, – обычно так оценивал дед Игнат эту ситуацию. – Вовцюган подох от разрыва сердца.
Дед Касьян после того случая приделал ко всем хлевам дополнительные дощечки, закрывавшие отверстие для корыта, – оно так спокойнее, хотя и менее удобно. И держал у себя впоследствии пару волкодавов – при серьезных вожаках и дворняги храбреют.

А кужушок пришлось выкинуть – волчий дух из него не выветривался и не вымерзал, несмотря на все касьяновы старания. А жалко, хоть и раздергайчик он был старенький и латанный, а все же... И когда дед, бывало, вывешивал его на ветерок, сбегались собаки, какие случались в ближней округе, и остервенело облаивали тот кужушок, потому что он не только пах волчиной, но и зримо напоминал им об их позоре в ту ночь. Их собачье достоинство не могло смириться с напоминанием об этом. Оно, это напоминание, собакам все равно, что пятая нога. Не то, что умному волку, ему она – в дело...

Пожалуйста Войти или Регистрация, чтобы присоединиться к беседе.

Больше
30 окт 2014 23:24 #24437 от Витязь
БАЙКА ШЕСТАЯ

ПРО ЦАРСКУЮ БУРДУ, ИЛИ НЕ ТОТ ОХОТНИК, КТО В ЭТОМ ДЕЛЕ СОБАКУ СЪЕЛ, А ТОТ, С КЕМ “И НЕ ТО БЫВАЛО...”

Была у дедова деда в дальнем степном наделе заброшенная кошара, а при ней – небольшая хата. Даже не хата, а так – хатенка. Дед Касьян называл ее по-старому – “курень”. А курень, он и есть – курень. Зато в курене том была печь с вмазанным чугунным казаном, и поздней осенью, а то и в неласковую зиму, здесь на кошаре ночевали касьяновы друзья-охотники. Соберется, бывало, ватага человек шесть-восемь, и айда на ту касьянову заимку. Вдали от станицы дичину пополевать, да и от домашних забот на день другой, а то и на неделю отринуться. Коней, на которых они туда добирались, ставили под камышовый навес, сами располагались в курене. С утра отправлялись кто куда, в основном к заросшей тернами “долгой” балке, в которой всегда можно было встретить где зайца, где лисицу, а то, глядишь, и другую какую живность – птицу там, или даже их ясновельможность пана волка. Охотнику, что ни случай, то – в торбу!

И вот однажды такая ватага охотилась на той дальней кошаре, и застала их непогода, какая часто бывает в наших местах – пошел крупный лохматый снег с дождем, потом посыпала с неба ледяная крупа, и снова – дождь-косохлест, в общем, – семь погод, и все мокрые. Сверху льет, снизу метет, крутит, веет, мутит, сеет...

Дед Касьян с кумом Тарасом и еще с двумя, а может, тремя, друганами-охотниками на тот час оказались на кошаре, а трое или четверо загуляли где-то в степи. С утра подались погонять лис в верховьях той “долгой” балки, а тут такая непогодь, какие там лисы, какая охота!
Наши казаченьки добре натопили тот курень, сварили в казане остатки барана, сели застольничать. Погода вызывала соответствующее настроение, и дружки опорожнили заветный жбан крепкой бражки, настоянной на корешках терновника, и основательно подъели баранину, сваренную и натомленную на медленном огне. Настолько основательно, что сообразили: хлопцам, застрявшим в “долгой” балке, и закусить-то, кроме квашенной капусты да сала, будет нечем. А им ой как захочется горячей щербы-варенины! Резать и варить другого барана, глядя на ночь, никому не хотелось, да и та бражка, что была ими выпита, тоже давала определенный настрой. Веселый и легкий. Известно: у пьяного – черт в подкладке, сатана в латке...

Так или иначе, а кому-то пришла в голову шаловливая мысль порубить лежащую под навесом тушу волка, убитого днями, и с которого уже была снята великолепная шкура... Что и было тут же исполнено под общую хмельную радость. Аккуратно нарубленные, аппетитные с виду куски – чем не мясо, чем не баранина?! – были брошены в котел, заправлены луком-цыбулей и прочими приправами. Возрожденный в печи огонь сделал свое дело – очень скоро вода в том казане забулькала, извещая, что дело идет на лад...

Задержавшиеся на охоте мужички-казачки ввалились в курень поздно ночью. Мокрые, усталые и сильно-пресильно голодные. Запалив от лампадки светец, они с радостью обнаружили на столе сулею с брагой, хлеб, сало... Кто-то поднял крышку казана, и оттуда потянуло таким вкусным, что наши охотнички, не раздумывая, тут же приступили к трапезе. После второй чарки было решено разбудить спящих товарищей: “А то как же, мы тут со всем удовольствием, а дружки – спят... Не годится!”. Разбуженные “друзья-товарищи” не позволили себя долго уговаривать, и тут же присоединились к общему веселью. И гуляли, пока не опустошили весь казан. При этом щерба из того казана всем на удивление оказалась настолько вкусной, что, по мнению пирующих, такой сладкой вкусни никто из них ни в жизнь не пробовал. Да что они?! Такой еды, пожалуй, и сам царь не едал, ибо ему, царю, его царевы прислужники не в состоянии такую сладить. Куда там: ведь они могут только что ни то заграничное, а наш харч – простой, но необыкновенный. Скажи кому – не поверит, бурда, мол. А она, эта бурда, – царская!
И никто с немалого похмелья и общего восторга не вспомнил, что та “царская бурда” была сварена из непотребного волчьего мяса. Лишь под утро кум Тарас первый вышел из задумчивости, и туго, но все же что-то припомнил, пошел на клуню и убедился: лапы, голова и хвост волчьей туши – на месте, остального – тю-тю, нету... Про свои сомнения шепнул деду Касьяну, и тот его успокоил, что, мол, так оно и было – “царская бурда” сварена-спроворена из волчатины.

– Мы же с тобой его вместе порубали, и то – правда, – напомнил куму наш Касьян. – Только эта правда для нас, что собаке – цыбуля... Так что про то – молчок! А то и нас с тобой с досады съедят, это уж как пить дать!
Впоследствии к деду Касьяну по очереди подходили и другие участники “царского” пиршества, и суть дела в конце концов вылилась наружу. Старый Касьян года полтора отнекивался, мол, да по пьяному наваждению всякое могло быть, но только не “царская бурда”, ибо никто не скажет, что была она мерзопакостной, а иного от волчьего “взвара” (компота) ожидать нечего. Потом, за давностью времени, когда обида его друзей, накормленных волчатиной, поистерлась, он негромко сознался, что все это– правда. А что касается вкуса, то, видать, тот волк был осенний, добре упитанный, мясо у той “дичины” было с прожилками целебного жира, от которого и благоухала “царская” снедь, и потребление ее пошло охотникам на пользу, ибо не зря говорено, что каждый и всякий должен в своем деле собаку съесть. А уж коли вовцюгана съели, то такому мужику просто цены нет!

Дед Игнат, повествуя об этом приключении напоминал, что французы жаб едят, про то он сам дознавался – точно, едят! Оттого они, те закордонные едуны напротив наших – народ так себе, кволый и невзрачный. Не то, что казаки державы Российской. Что уж тут говорить: наши вон волка схарчили! И не заметили...,
Спасибо сказали: Куренев

Пожалуйста Войти или Регистрация, чтобы присоединиться к беседе.

Больше
30 окт 2014 23:39 - 31 окт 2014 00:21 #24438 от Витязь
БАЙКА ВОСЬМАЯ,

про детские забавы сынов Касьяновых, от которых у них, случалось, чубы трещали

Дед моего деда, «старый» Касьян, женился после службы, когда ему было под пятьдесят, по понятиям того времени — очень поздно. Это мужчины из панов и бар-помещиков считались хорошими женихами после сорока пяти, когда у них чины «подходили», накапливалось какое ни то состояние и т.п. Простые шли под венец рано — лет в 16–18, а девчата выскакивали замуж и того ранее. Казацкая семья спешила обзавестись сыновьями, ибо на каждого хлопчика полагался земельный надел — «пай», а он для казака-кубанца был «все» — и справа, и страва, и его казна и достаток, и все остальное.

До женитьбы дети считались детьми, независимо от возраста, хотя с шести-семи лет гарцевали на конях, участвовали во всех домашних работах, невзирая на их сложность и тяжесть. В свободное же время им, как и любым детям, дозволялись умеренные шалости. А Касьяновы дети отличались не только живостью, но и неудержимой изобретательностью, особым рвением по части сумасбродств.

— Ну что у нас за дети такие, — сокрушался «старый» Касьян. — У людей дети как дети, а у нас байстрюки какие-то, анчутки и анцыбулята. И в кого они такие удались? Не пойму…

При этом он, естественно, забывал о днях своего далекого к тому времени детства, когда и ему за то, что любил колобродить, перепадало то лозиной, то «хлудом», а то и кием, то бишь палкой… Ну, а в кого они «удались», то что тут скажешь? Бык и теля — одна родня…

Было у того «старого» Касьяна три хлопчика, один от другого на год-полтора младше, но где-то летам к десяти та разница стала стираться. Старший, тоже Касьян по прозванию, был заводилой всяких ребячьих происшествий. О самом раннем из их деяний, когда хлопчикам было годов по 12–13, сохранилась память, и дед Игнат повествовал нам эту историю с удовольствием, позволяющем подозревать его предвзятое одобрение той шалости своих, а значит, и наших почтенных предков.

В ту неблизкую нашим дням пору частенько можно было встретить чумацкие обозы — ватаги возчиков-чумаков, перевозивших на волах разные товары. Это сейчас их возят по железной дороге или автотранспортом, а в те времена грузили соль, рыбу, зерно и все другое, потребное для жизни, на возы, и волы неспешно тащили все это по чумацким шляхам и проселочным дорогам в разные места.

Такой обоз двигался медленно, волы шли со скоростью усталого пешехода, но они, эти самые волы, были очень выносливым, сильным тяглом, спокойным и надежным. Как говорится, медленно, но верно.

По кубанским дорогам чумаки обычно двигались вечерами и по ночам, отдыхая в жаркое время где-нибудь у речки или колодца. Пути чумацкие, им, чумакам, хорошо известны, исхожены, истоптаны, так что заблудиться им никакой угрозы не было, даже в темнющие южные ночи. Один такой накатанный шлях как раз и проходил через нашу станицу. Главная улица бурьяном не зарастала — по ней то и дело проезжали обозы, да и станичники, куда-либо едучи, норовили выскочить на шлях, более-менее прямой и широкий. А широким он был не только потому, что спасал станичников от пожарного наветрия, а скорее по другой причине. Дорога не была мощеной. Одна-другая гарба проедет, растолчет землю в пыль, и первый же дождик превратит пыляку в непролазную грязь. Приходится прокладывать новую колею, а для этого нужно было пустое место. Бывало, к зиме так разъездят тот шлях, что он кажется широкой грязевой речкой. Весной та «речка» высыхала, но под копытами тягла и тележными колесами очень скоро превращалась в мягкую пылевую перину.

Вот наши хлопчики и забавлялись частенько тем, что сгуртовавшись со станичными подростками, где-нибудь под вечер сгребали ту пыль в бугры и валы, и выстраивали их в два-три ряда поперек наезженной части дороги. Задержавшийся в поле станичник, возвращаясь к ночи домой, и уже предвкушавший конец трудового дня, врезался своей гарбой в такой бугор, застревал в нем, чертыхаясь, слезал, помогал коням вытащить телегу из пыляки, а через минуту-другую его приключение повторялось. Не подозревая в этих деяниях злого умысла, добродушные станичники сетовали на «несмышленышей», заигравшихся на шляху, и вроде как бы не ведавших, что творят…

А «несмышленыши» между тем заприметили сохнувшие вдоль забора дрова — выкорчеванные во дворах и иных местах пни, и быстро сообразили, что это — прекрасный материал для «шутки», более затейливой и более злой. И однажды к вечеру, увидев приближающийся к станице чумацкий обоз, ватага подростков по сигналу нашего Касьяна кинулась к этим пням и, молодецки поработав, на дальнем конце квартала соорудила поперек шляха ограду. Да не прямую, а по дуге, так, чтобы у нее не очень были заметны стыки с «хозяйскими» заборами-плетнями, перед которыми годами сохли те самые пресловутые дрова. Недостающие для стройки пни хлопчики таскали с соседних улиц. Дурное дело — нехитрое…

Закончив стройку на дальнем конце квартала, они перебежали к его началу, где и залегли в бурьяне и канавах, со злорадством наблюдая, как в надвигающейся ночной тьме чумацкий обоз медленно и торжественно втягивается в ловушку. И как только последняя гарба прошла мимо, — они с таким же радостным возбуждением воздвигли стену с тыла чумацкого обоза.

Волы головной гарбы между тем упирались в преграду и останавливались. Это делали и все остальные, наткнувшись на впередистоящих. Передний возница окликал своих волов, понукая их к движению, но и «цоб», и «цабэ» стояли, как вкопанные. Стегнув их для порядка хворостиной, хозяин соскакивал с гарбы, подходил к препятствию, ощупывал его.

— Шо за чертив батько, — говорил он подошедшему товарищу, — с дороги вроди не сворачивали…

В кромешной тьме южной ночи разобраться, в чем дело, было нелегко. Дорога знакомая, пройденная не раз и не два, и заподозрить что-либо необычное — просто невозможно. Чумак брал налыгач, поворачивал волов вдоль стенки и возвращался на место:

— Цоб… Цабэ!

И умные волы послушно двигались поперек запыленной улицы, тем более, что она была шире иной городской площади. Идут себе и идут. Идут, пока чумаки не сообразят, что катаются по кругу, и где теперь тот перед, а где тот зад — не понять, не угадать…

Можно только предвидеть излияния их чувств, когда они, бывало, с рассветом поймут, что до чего и в чем заковыка…

Так что когда дед моего деда поругивал своих шустрых «анцыбулят», обзывая их не очень лестными словами, — доля его правоты в том была… Они заслуживали и большего. До особых, тем более жестких «мер пресечения» обычно не доходило: «старый» Касьян, как большинство стариков, в тайниках души умилялся шалостям своих «анчуток», во многом повторяющих дни его отдаленного детства, и справедливо полагал — придет время — перебесятся.

Дед Игнат, повествуя нам, своим внукам, о проказах пращуров наших, со вздохом подводил такой итог этой, не совсем веселой, но все же забавной байки:

— Ото ж така була у ных семинария, бурса и академия…
Последнее редактирование: 31 окт 2014 00:21 от Витязь.

Пожалуйста Войти или Регистрация, чтобы присоединиться к беседе.

Больше
30 окт 2014 23:40 #24439 от Витязь
БАЙКА ДЕВЯТАЯ

ПРО ИВАНА КУПАЛУ И ЦАРЯ НАД ЦВЕТАМИ ТРАВУ-ПАПОРОТ

Повествуя о временах давних, дед Игнат не забывал напомнить, что «тоди», то есть «тогда» – было превеликое множество всякой «нечистой» силы, порою злой и опасной, а большей частью – просто проказливой, а подчас и доброй или нейтральной, живущей сама по себе. «И куды воно всэ подивалось? – сокрушался дед. – А було ж…».

Впрочем, дед признавал, что немалая часть той нечисти была надуманной, предназначенной для припугивания расшалившихся чад. К примеру, детям говорили, что по полям ходит «бабушка-огородница», в руках у нее – горячая сковородка, на которую она сажает детей, ворующих с полей-огородов зеленый горох и другие несозревшие плоды-ягоды… Чепуха, конечно, дед это знает по собственному опыту. Или совсем уж маленьким детишкам, чтобы их как-то унять, говаривали: тише, а то хока придет! И ребенок замолкал. А что оно за «хока» такая, никто не знал и знать не мог, потому как «хока» и есть «хока» и ничего больше. Все одно, как и «бабай» – страшный дед, якобы шатающийся по вечерам промеж хат и прислушивающийся, кто из детей не спит, старших не слушается, балуется, и «неслухъянных» забирает с собой. Так, одна агитация и пропаганда, а попросту – брехня. Но полезная: глядишь, «яка дэтына» и угомонится…

Но была, по уверениям деда Игната, и подлинная нечистая сила, действия которой ощущались людьми зримо и незримо. Еще совсем малым хлопчиком он сам видел, как в болотных зарослях что-то зашебуршилось, а потом с криком взлетело, плюхнулось в воду и пропало, «як його нэ було». Игнат дал деру, а дома ему сказали, что то был не иначе, как анчутка – маленький чертенок, которому волк откусил пятку, и поэтому он сам всего боится, а если кому и вредит, то по мелочи – лодку раскачает или неожиданно остановит посреди речки, а то рядом с рыбаком «забулькотыть, забулькотыть, тай сгынэ…».

По словам деда Игната такая «малая» нечистая сила была очень обильной. Чего-чего, а этого хватало. Тут «чур» и «хватало», «сарайник» и «русалки» разного сорта, «вий», «водяные», оборотни. А то еще был «Переплут» – дедуля добрый и большой любитель поесть и выпить. Батько кума Тараса рассказывал, а он брехать не станет, что, когда он служил на кордоне, к ним как-то в «Пэтривку» (Петров пост) «залучився» дедок, маленький росточком, седенький, с длинными усами, босой и в соломенной шляпе. Слово за слово, сели обедать, пригласили того деда отведать, что Бог послал. Дед повесил свой соломенный брил (шляпу) на ближайший куст, примостился к столу, покачал сивой головой:

– Что же это, хлопци, у вас харч такой скудный?
– Так пост же, дедуля, – напомнили ему служивые.
– Вы ж при боевом деле, – не согласился гость. – А я – хворый…

И достал из оклунка «чималый шмат» сала, пригласил хозяев. И батько кума Тараса заметил, что сколько бы дедок не отрезал от своего шматка, он, тот шматок, не уменьшался. «Шо за наваждение, – подумал казацюга, – то ж нэ можэ будь!». И, как при всяком наваждении, перекрестил дедов шмат коротким крестом. И что ж тут случилось! Тот шмат вспыхнул синим пламенем и молниеносно сгорел. Как порох – ш-ш-ших, и нет его! Оторопевшие казаки побросали было взятые куски того сала, мол «хай йому грэц!». А кто успел-таки его надкусить – выплюнули, почуяв во рту пакость и скверну. Оглянулись – где же дедок, а того и след простыл. Сгинул, как вроде его и не было. Только на кусте телепался его соломенный бриль, и тот на глазах у всех затуманился, затуманился и растаял, как табачный дым..

Потом казаки прознали-таки, – добрые люди надоумили, что у них на кордоне по всем признакам побывал дед Переплут – добрая, но все же нечистая сила.
– Да, – говаривал дед Игнат, – в старовину много было и слухов, и баек про нечистую и получистую силу, откуда что бралось. Ни в одной газете не прочитаешь, ни по какому радио не почуешь. Все те же слухи разбегались по людям сами собой, видать, при помощи все той же нечистой силы.

И было в году два праздника, когда все эти силы любили табуниться, веселиться и строить всякие проказы. А с ними якшался и наш брат – грешный человек. А чего не попраздновать и не принять хмель на душу, пускай даже и на чужом пиру. Один такой праздник случался зимой, в самые длинные ночи – на Рождество Христово и до самого Крещения, а то и дольше, насколько кого хватит. Шли святки-колядки – веселились без оглядки. Ряженые хлопцы и девчата перепутывались с настоящими анчутками и бесенятами, не отличить, кто из них кто… Играли и гадали, и общение с той нечистой силой, хотя и было греховным, но не считалось особенно предосудительным…

Другой, не менее знатный праздник такого рода был посреди лета, в самые короткие ночи – на Ивана Купалу. У нас его любили не меньше, чем зимние колядки, потому что народ – он всегда подурачиться рад, а тут это можно было делать, как и на Рождество, без огляду и всякого сомнения.
Кто он, тот Купала, говорил дед Игнат, никто не знал, забыли по давности его бытия. Но то был Иван, а значит, наша «людына». Вот только почему к нему цеплялась вся эта нечистая сила? А подумать, так ведь к кому она не прицепится, вилы ей в бок!

Вместе с тем, Иван Купала по-старопрежнему был праздник как бы церковный, христианский, ибо это был день рождества Иоанна Крестителя, который самого Иисуса Христа крестил в Иордане. Крестил, значит – купал, а по простым понятиям, это и было главным содержанием праздника. «Креститель», «купала» – все смешивалось в эту ночь – и игра, и суеверие, и крестная, и нечистая сила…

Как и на Рождество, все местные ведьмы собирались на Ивана Купалу в кучу, и уж что они там вытворяли, как куролесили-бесили, мало кому ведомо. Одно только было известно точно: проводили они время с самими чертями. Другая нечистая сила тоже выползала из своих постоянных обиталищ и включалась в общее торжество. Особливо, если ночь была теплая и звездная, а она на Ивана Купалу, можно сказать, всегда была именно такая.

На Ивана Купалу собирали впрок целебные и чудодейственные травы и коренья, ибо все они к этому времени набирали наивысшую силу и значимость. Тут был и Петров крест, которого смертельно боялась вся нечистая сила, и чернобыль-трава, дающая здоровье доброму христианину, стоит лишь вплести ее в косу и с наговором положить возле хаты, и чертогон-чертополох – важнейшее средство от чертей и колдунов, и зяблица от бессонницы и младенческого крика, и многое, многое другое, известное всем и неизвестное никому, кроме особливо отмеченных знахарей и знахарок, травников и травниц.

Но особенно любил дед Игнат рассказывать про «траву-папорот», то есть папоротник, как исказили-переиначили его имя нынешние люди. Сам папорот зародился от Солнца. Как рассказывают те же знахари-травники, когда-то, во времена допотопные, Сатана, старший чин над чертями, озоруя, стрельнул из дробницы по самому Солнцу. И, видать, попал, потому что упало с того Солнца три капли крови, они проросли и появилась трава-папорот. От того его сила, могута и власть. Раны на Солнце зарубцевались, но остались пятна, в чем каждый может удостовериться, и даже в постный день, будь то среда или пятница.

Однажды, помню, дед Игнат откуда-то принес целый куст этого замечательного растения. Из загадочного пучка коричневой шерсти как орлиные крылья взметнулись вверх на половину дедова роста большущие перистые листья, а рядом, словно враставшие на дыбы змейки – завитки еще не распустившихся веток. Как отличался он, этот куст, от повседневной травы-муравы, придорожного бурьяна, или даже от благородных цветов – панычей или чернобривцев с дворовой клумбы. Он дышал рыцарским благородством, необъяснимо источал волшебство, пах чем-то древним, непостижимым, таинственным…

Дед Игнат утверждал, что цветет та трава-папорот очень редко, раз в семь, а может, и в семьдесят семь лет, пригадывая к святым праздникам – на Пасху, например, или еще когда. Но чаще всего и обильней цветы папорот-травы появляются в ночь на Ивана Купалу, именно такой «купальный» цветок и обладает всей полнотой силы. Кто сподобится найти и сорвать его, – тому открываются все тайны, ему подвластно все. Он понимает любую речь, будь то человек, зверь или птица. Он видит сквозь землю и сквозь стены. Он может исцелить любую болезнь, найти любую пропажу, любой клад. Кстати, на Ивана Купалу цветок папоротника вспыхивал красным огоньком – если поблизости находился заговоренный клад, и это придавало чудеснейшей траве-папорот особую ценность.

На хуторе Гунявом, что за станицей Старо-Джерелиевской, жил свояк деда нашего деда. Так вот, сын того свояка, хлопчик годков одиннадцати-двенадцати, пошел как-то к вечеру в Кучерявую балку – искать пропавшего теленка. Бродил он, бродил по той балке, и оказался в совсем незнакомом месте, заросшем кустарником и бурьяном. Уже стемнело, и ему вдруг стало «сумно», если не сказать и вовсе страшно. А тут еще что-то в терновнике «замыгыкало», заухало, и он с перепугу дернул из той балки прямо через кусты наверх. Но, как он потом рассказывал, не пробежал и десяти шагов, как на душе у него стало покойно, и в голове ясным-ясненько, что его бедное «теля» за тем вот бугром и беспокоиться не о чем. Он быстро разыскал свою животину, и погнал ее домой. Напрямик, без дорог, по каким-то ранее неведомым ему тропам, как будто что-то ему подсказывало, что надо идти так, а не иначе. Спугнул в одном месте дремавшего под кочкой зайца, который скакнул в сторону и, как показалось хлопчику, подумал: «и чого цэ ця людына нэ спыть, а лазэ тут по ночам?» .

И когда приблизился к родному куреню, то услышал собак, и те лаем своим сказали ему, что рады его возвращению, а корова, увидев теленка, ничего не сказала, но подумала, что как хорошо, что все это закончилось так хорошо…
Войдя в хату, уставший хлопчик быстро скинул чоботы и бросился на солому, на которой покатом спали его братики и сестрички.

Утром рассказывал отцу и матери о том, как он разыскивал пропавшего теленка, как он заблудился в той Кучерявой балке, и как ему вдруг стало ясно, где находится теленок, и о чем он думает, и как он быстро добрался до хаты, неведомо откуда зная все на свете – и дорогу, и о чем думает зайчик, и о чем кричала шулика…
– Эгеш, – подумав, сказал его батько. – Значить, тоби було всэ ясно? И ты всэ знав и понимав?
– Знав, – подтвердил хлопчик.
– Раз так, нэсы сюды лозыну, я тэбэ учить стану. Шоб ты в другый раз мэньшэ знав, а бильшэ робыв!

И свояк объяснил своему пацану, что сегодня – Иван Купала, и ночью цвела чудо-трава-папорот. И когда он, хлопчик, «с пэрэляку» продирался сквозь кусты, такой цветочек, а он маленький-премаленький, с маково «зернятко», упал ему в чобот, за голенищу, и он, хлопчик, с той минуты как бы прозрел, и стал «все знать». А скинув чоботы, когда ложился спать, потерял в соломе тот волшебный квиток, и теперь знает не больше, чем все…

А нужно было дождаться утра, расстелить на земле скатерть, помолясь, очертить ее кругом крещатой цуркой, и, осторожно сняв обувь, перебрать на той скатерти каждую былинку-пылинку. И найдя папорот-цвет, положить его на «долонь» (ладонь), затем острым ножичком подрезать на бугре у большого пальца кожу, загнать туда цветок и залепить ранку воском от пасхальной свечки. И блюсти тот цвет до последних дней своих. И тогда никакая «лыха годына» не будет тебе страшна…

Само собой, что все купальские праздники не обходились без братьев-касьяновичей, их выдумок-фантазерства. К примеру, то же пускание с бугра прямо в речку колес, обернутых паклей, пропитанной смолой и дегтем. Пакля зажигалась, и огненное колесо на потеху всему «обчэству» летело в ночи, разбрасывая огненные «шматки», а потом шипело, угасая в воде. Разогнать его и придать правильное направление – тоже нужен был «догад» и хватка… Или сотворение высочайшего костра на берегу все той же речки, чем выше, тем почетнее. В нашей безлесой местности дело это было не простым. Опять же выручала смекалка. Из хвороста и камышевых кулей связывались длиннющие «драбыны» (лестницы). Установив их стоймя, подпирали такими же «драбынами», заполняли окна образовавшейся башни жгутами из соломы. Ах, как здорово горели такие костры! А если их было несколько, то зарево от такого пожарища было видно за много верст.

Частым развлечением в ночь на Ивана Купалу было больше жестокое, чем остроумное «лякание», то есть пугание, наведение страха на случайных прохожих. Братья-касьяновичи со своими наиболее преданными друганами мазали лицо сажею, напяливали шляпы и юбки из куги и рогоза, и залегали в придорожном бурьяне, имея при себе выдолбленные из засушенной тыквы «головы» с прорезями на месте глаз и носа, и зубастой пастью. В нужный момент внутри этой головы зажигался свечной огарок, и по сигналу вся ватага высыпала из засады, и с воплем и диким хохотом окружали жертву, приплясывая вокруг нее, дергая ее за полы и щипая, а затем столь же стремительно исчезала, погасив свечи и затаившись в бурьяне до следующего прохожего…

Но легендарнейшей вершиной купальского бесовства стал «вогонь папорот-травы», устроенный однажды шаловливой станичной братвой. Стекла обычного фонаря закрыли красной тряпкой, и вся банда в тех же одеяниях, что при «лякании» прохожих, вооружившись длинными хворостинами, вышла за станицу, где у «солодкого» (сладкого) колодца в теплую летнюю пору обычно ночевали проезжие торговцы, прасолы или какая другая публика. Отойдя от колодца с полверсты, наша веселая братия залегла в тернах. Ближе к полуночи к колодцу подъехал на коне один из братьев-касьяновичей. Напоив коня, завел разговор с «постояльцами»: «а чи не видели рябу корову, отбылась, сатана…», про то, про се… И как только вдали загорался условленный заранее красный огонек, обращал на него внимание собеседников: «нэ иначе, як папорот-трава!». Тут же было произнесено и манящее слово «клад»! И в компании нашлось три-четыре храбреца, решивших попытать счастья.
А огонек между тем не стоял на месте – он смещался вправо-влево, исчезал и снова появлялся на прежнем месте. Как тут устоять, когда клад – вот он, «живой», рядом, рукой подать! Страшновато, конечно – кто не слышал, что он охраняется нечистой силой?!. Да уж так ли страшен черт, «як його малюють»! Ну, а если с оглядом, осторожно, обережливо… А потом же – Бог не выдаст, свинья не съест… Опять же – КЛАД! КЛАД!..

В этом месте свого рассказа дед Игнат обычно переводил дыхание, разгладив бороду, замечал, что в натуре клады все же бывают настоящие, а не воображаемые. Да про то он еще расскажет, «дийдэ ряд»…

Итак, что же было дальше? А вот что…

Убедившись, что дело пошло, как задумано, хлопчик-наводчик, пробормотав что-то про свою пропавшую рябую корову, исчез в темноте. Да и до него ли тут было, когда, гляньте, вон, совсем рядом, алеет магический цветок папорот-травы!
И смельчаки устремились к заветной цели, замедляя шаг по мере приближения к ней. Тем более, что в ночной темени не очень-то видны рытвины, ямки и бугры… Затаив дыхание, ждут их залегшие в бурьяне «хранители клада». Им тоже страшно, – как никак, соприкасаются с делами сатанинскими. А что б вы думали: вдруг она, та самая нечистая сила, тьфу, тьфу, что б ей было неладно, и сама всполошится… Но вот первый претендент приблизился к заветному месту, за ним шли остальные. Главный «распорядитель», а им, конечно же, был наш Касьян Касьянович, гасил фонарь и оглушительным свистом подавал сигнал всей братии к встрече любителей дармовых кладов. Дружина выскочила из кустов и с дикими криками налетела на остолбеневших незнакомцев. Кто-то из них падал на землю, другой – дай Бог ноги – старался как можно проворней удрать с окаянного места. Упавшего не трогали, убегавшего старались «достать» хворостинами, но далеко не преследовали, а по тому же сигналу исчезали с поля «боя», чтоб собраться в условленном месте…

Вот так веселились и «шутковали» в своей ранней юности наши достославные деды и прадеды. И не приведи, Господи, чтобы вы, их внуки и правнуки, повторяли их потехи, ибо всему – и хорошему, и так себе – есть свое время и свой час.
Оно, может, и хорошо, говаривал дед Игнат, что та старинная нечистая сила сама собой кончилась, безвестно сгинула. Видать, что не делается, все к лучшему…

Пожалуйста Войти или Регистрация, чтобы присоединиться к беседе.

Больше
30 окт 2014 23:42 #24440 от Витязь
БАЙКА СЕДЬМАЯ

ПРО КАСЬЯНОВ И КАСЬЯНОВИЧЕЙ В РОДУ НАШЕМ – МУЖИКОВ, ВЕСЬМА СКЛОННЫХ К ПРИКЛЮЧЕНИЯМ

Так уж повелось в роду нашем, что испокон веку с Касьянами у нас всегда всякие истории приключались. С ними и с ихними детьми – Касьяновичами. С внуками уже нет. Видно, все их “касьянство” перебраживает в материнских кровях. Но если среди внуков появляется Касьян – все повторяется снова. Так шло до конца прошлого века. В конце нынешнего, двадцатого, в роду нашем Касьянов нет. Перевелись. А вернее – искусственно пресеклись, ибо стали наши родичи имени того чураться.

А первый Касьян, о котором сохранилась у дедов наших какая-то память, жил на Полтавщине где-то в середине (а может, чуть раньше) благословенного “осьмнадцатого”, как тогда говорили, столетия. И состоял тот Касьян в Запорожском войске еще до того, как оно стало Черноморским и переселилось на дарованную царицей Катериной ему, этому войску, Кубанскую землю. Привольную и богатую...
Так вот, по преданиям, стародавний тот Касьян был отчамахой и паливодой, человеком шустрым и дюже проказливым, и даже бунташным. Ежели на других Касьянов приключения сыпались как-то сами собой, по прихоти свыше, то тот Касьян их искал и находил, хотя, конечно не без вмешательства все тех же сил необъяснимых. За отдельные провинности супротив писанных и неписанных казацких законов он неоднократно бывал подвержен разного рода наказаниям, о существе которых дед Игнат путем не знал, и внукам своим, то есть нам, особенно не распространялся. Но вот последнее из них в житии того Касьяна крепко врезалось в память последующих поколений, и о нем наш дедуля редко, но все же повествовал. Дело в том, что легендарнейший из дедов наших, тот самый Касьян, за активное участие в каком-то незнатном бунте приговорен был не то отцами атаманами и братьями войсковыми судьями, не то самой радой казацкою к высшей мере – повешенью на перекрестке дорог. В назидание прочим смутьянам и заводилам. Как говорят, кому мука, а другим наука.

Палачей-вешателей в казачьем вольном войске не было. Никто не хотел, да и не должен был брать на себя такой грех. Приговор приводил в исполнение сам осужденный: его подвозили под виселицу – “шибэныцю” – на неоседланном коне, “охлопью”, он сам надевал на себя петлю. Сопровождавшие стегали лошадь плетьми – она, само собой, рвала вперед, и приговоренный заканчивал свое бренное земное бытие под перекладиной... Но было два нерушимых правила: если веревка не выдерживала и под тяжестью сердешного смертника обрывалась или развязывалась, а он при этом оставался жив, – еще раз его вешать не полагалось... И второе – если по пути к той “шибэныце” к процессии выходила дивчина и объявляла о своем желании выйти замуж за висельника (“шибэныка”), то он смертной казни не подвергался...
И вот, когда нашего Касьяна сопровождали на казнь, на дороге возникла женская фигура в белом саване. То была как раз дивчина, пожелавшая взять приговоренного себе в мужья.

И что же наш баламут Касьян? Он подъехал на коне к той дивчине, приподнял у нее на голове белый саван, поглядел на ее лицо, опустил саван, и, сплюнув, изрек, что лучше принять безвинную смерть и предстать пред судом Божьим, чем всю остатнюю жизнь провести с такою страхолюдною бабой...

Есаул махнул рукой и скорбная процессия двинулась дальше.
– Ну и дурный же ты, Касьян, як сало бэз хлиба, – сказал ему один из конвоиров. – Жинка нэ стинка!

Касьян вздохнул и опустил голову. Мужик, он лишь задним умом силен.
А дальше все повторилось. Бог, как говорится, не без милости, а казак – не без счастья. На выезде из села, откуда-то из-за огородов белая женская фигура снова появилась на дороге. Настырная, видать, была та молодуха, хоть лицом-обличьем не взяла.
– Ну что ж, – сказал Касьян, – кому не судьба быть шибэныком, тому, видать, другое предписано наказание...

Однако брак непутевого Касьяна со “страхолюдной” дивчиной стал для него не Божьим наказаньем, а подлинным спасеньем – он перестал бражничать, искать на свою голову приключений, судя по всему, увлекся домовым хозяйством. Был он, по преданиям, мастеровитым, умел все делать сам. А у нас как: тот господин, кто умеет все делать один. А если труд – в радость, то и жизнь – счастье. Жинка же его на зависть всей округи оказалась страсть плодовитой: она, что ни год-полтора, одаривала Касьяна, как говорят, если не двойней, то хотя бы одним, – чаще хлопчиком. Ну, может изредка – дивчинкой. А от материнского счастья она подобрела и похорошела. Не зря же люди говорят: не родись красивой, а родись счастливой...

Было у них тех хлопчиков, только выживших и выбившихся в люди, не то двенадцать, не то больше. А уж внуков – и сосчитать невозможно. И все они были, по заверениям деда Игната, казаками добрыми, службу несли исправно, строго поддерживали наш семейный завет: не пить и закусывать, а есть и запивать... Случалось, не без того, что кто-то из них приходил с гулянки до родной хаты без шапки или с расквашенным носом, но чтобы выйти за межу совестливости и послушания старшим – того ни-ни... И еще: тот стародавний Касьян любил называть своих сынов Касьянами. Когда его спрашивали, зачем ему в семье третий или четвертый Касьян, он с ухмылкой отвечал: один Касьян – не Касьян, два Касьяна – пол-Касьяна, а уже три Касьяна и есть настоящий Касьян на долгие-предолгие годы...
Кто-то из тех бесчисленных Касьяновых внуков пришел на Кубань с атаманом Саввою Леонтьевичем Белым. Они поселились в низовых станицах – от Катеринодара и до Темрюка с Таманью. А те, что год спустя добрались сюда с атаманом Харьком Чепигой, – в основном обосновались выше по течению нашей славной реки, по ее правому берегу...

И до того много расплодилось нашей фамилии, что куда ни ткнешься, – везде напорешься на родню, особенно дальнюю. Хотя сейчас пошли такие родичи, что не признают родства. Мы, говорят, однофамильцы! Так это на их совести пусть будет: “фамильцы” то они “фамильцы”, а все ж – “одно”! Может, седьмая, а то и семьдесят седьмая вода на киселе, как говорится, черт козе дядько, а все ж свой, сродственник...
Дед Игнат часто повторял, что он обязательно читает фамилии захоронений в братских могилах. При этом он редко когда не натыкался на нашего вроде как бы однофамильца, а скорее – сродника. А так же, насколько он знал, на еще более отдаленного родича по материнской, как говорят, линии. Или кто-то на ком-то был женат, или кто-то кому-то кум-сват. Поглядишь, говаривал он, и подумаешь, что в той войне на всех наших поруха пришла. Ан нет, и в числе ныне здравствующих их предостаточно. Видать, и в правду, казацкому роду нет переводу.

Пожалуйста Войти или Регистрация, чтобы присоединиться к беседе.

Больше
30 окт 2014 23:45 #24441 от Витязь
БАЙКА ДЕСЯТАЯ,

про год невезучий, семерых Касьянов, и про все такое прочее

Не все проказы и шалопайства братьев-касьяновичей кончались благополучно. Бывало всякое. Как говаривал дед Игнат, не все коту масленица, бывает и Великий пост, не все собаке в рот, бывает и в лоб… А на всякую удачу бывает своя незадача.

Вздумал как-то самый заводной из них, тех братьев, Касьян «молодой», соорудить крылья и попробовать на них полетать. Слышал он от приезжих на мельницу казачков, что такое где-то уже было, и вроде даже не раз. Тут главное, чтобы те крылья были по мере, и чтобы ими научиться «править». Он измерил длину голубя — от головы и до хвоста, и длину его крыльев. Оказалось, что птичье тулово немного короче крыльев. У «горобця» (воробья) был тот же фокус. Так что с «мерой» было почти все ясно… Вместе с братом Спиридоном изготовили две рамы подходящего размера, обтянули их бычьей шкурой. Получились «дужэ цикави крыла» — широкие у основания и сужающиеся к концам. С внутренней стороны у них было по две петли — в ближние просовывались руки, а за дальние надо было держаться. Для того, чтобы крылья не спадали с рук, ближние петли стягивались двумя «учкурами» (шнурами) на спине «летуна» и на груди.

— Добри булы крыла, — подчеркивал дед Игнат, который сам их, естественно, не видел, но в детстве «бачив» постолы, сделанные из той бычьей шкуры, что некогда служила их главной частью. Чувствовалось, что он и сам был бы не прочь взмахнуть теми «крылами», да и улететь… Куда? Не важно, куда… Важно улететь…

Оставалось научиться ими «править». Как наши хлопцы не приглядывались к летающим созданиям, — разгадать их секреты «на погляд» не удавалось. Дело решить могла только практика… Не получив ожидаемого удовольствия от спуска на тех крыльях с забора и ворот, братья присмотрели высокую крышу мельничного сарая-склада, откуда и совершили последние в их испытательной страде прыжки«полеты».

Касьян, сделавший это первым, «стрыбнув» с разбега, и удержал крылья в нужном положении, почему, вероятно, его опыт оказался относительно удачным. Спиридон же, прыгнувший с самого края, крылья должным образом не расправил, и приложился к матушке земле весьма крепко, сломав при этом ногу. И, хотя срочно призванный за чарку доброй терновки костоправ и сказал Касьяну-старшему, отцу «летунов», что все будет «ладом», и рана «засвэрбыть як на собаци», — Спиридон с полгода ходил с костылем, а хромым остался до конца жизни.

Касьян-старший, раздобрев от той терновки и несколько успокоенный прогнозом костоправа, решил все же наказать главного конструктора тех «крыл», а посему и главного виновника случившегося — Касьяна-младшего.

— Шо ж ты надумав, анцыбуля, с Богом спорить? Раз Бог нэ дав нам литать, то не следует того и делать! Сын в свое оправдание привел соображение, что Бог создал человеков по своему образу и подобию, а сам онтаки летает…

— Так то ж ангелы бесплотные, нэвира! — возмутился Касьянстарший. — Бачь, какой бычок, с божьими ангелами себя ровняет! Смотрю, тебя не вразумишь, так шо нэ прогневайся, бисова анчутка, ложись на лавку, а я пошел за батогом — так воно будэ лучше. Касьян-младший не стал ждать обещанного «лучшего», и пока батько ходил за кнутом, выскочил за перелаз и «сховався» в бурьянах. К вечеру сестра Настя нашла его и передала кое-что из съедобы и старый кужух, чтобы братику не было холодно. А на другой день сообщила, что опасность минула: «батько поехал в Гривенскую по рыбу и наказал сыну вернуться до домой, пока вин там, в бурьянах, коростой не покрывся…».

Вторая печальная истории приключилась в том же году и опять же имела отношение к «крылам», но только мельничным. Повествуя об этих событиях, дед Игнат обычно говаривал, что тот несчастливый год был, скорее всего, високосным, а такие годы, как известно, приносят несчастья. И виноватят в том Касьяна, чей день празднуют 29 февраля — один раз в четыре года. В святцах, уверял дед Игнат, тех Касьянов, прости, Господи, мала куча. В мае, к примеру, по разным дням раскидано трое, да еще по одному в июне, августе и октябре.

А вот в бедах-напастях виноват один — февральский. Потому как высунулся, наставлял нас дед, первым из всех Касьянов полез на люди со своей святостью. И пошло: Касьян на что ни глянет — все вянет: Касьян завистливый, Касьян злопамятный, Касьян скупой... А правды в том — как в решете воды. И 29 февраля тут не причем: в этот день вместе с ним, тем первым Касьяном, в церквах поминают еще трех или четырех святых, и никто не берет на себя грех их за что-то виноватить. Святые, как святые, вечная им память... А теперь о втором приключении. Среди разных забав у подростков, гуртовавшихся около ветряка, была особая азартная игра. Иногда ветер был настолько слабым, что еле-еле крутил мельничные крылья, и тогда хлопцы по очереди хватались руками за конец крыла и вместе с ним медленно поднимались вверх на сажень-полторы от земли, после чего отпускали крыло... И, как во всякой компанейской игре, был здесь свой интерес: кто поднимется выше? Ясное дело, что этого добивался тот, кто был похрабрее, половчее. А кому из ребят хотелось ударить в грязь лицом, оказаться худшим, последним? Как говорится, знай наших, и куда конь с копытом, туда и жаба с хвостом...

Забаву обычно прекращал кто-нибудь из взрослых, разгоняя игроков незлобивой бранью, что не мешало им вновь и вновь собираться на эти небезопасные состязания.

И вот однажды та «игра» приняла особенно напряженный характер. Среди ее участников оказался «приблудный» паренек, то ли сирота, то ли сбежавший из дома и прибившийся к станице хлопчик. Где он ночевал, никто не знал, тем более, что в летнюю пору под любым кусточком был и стол и дом. А был он не меньшим отчамахой, чем другие казачата, и они охотно принимали его в свой «кагал». Так вот, этот паренек начал в «игре» первенствовать и большей частью, выходить победителем, и когда Касьян-младший вдруг по общему признанию на вершок-другой перегнал его, тот в азарте кинулся к крылу и схватил его не так, как все хватали до него — рука возле руки, а пальцами «в замок». Вот он достиг достаточной высоты, тут бы ему и отцепиться от крыла, но пальцы налились, и он разомкнуть их быстро не смог и пошел выше и выше. Порывом ветра крыло тряхнуло, парень сорвался, попал под удар следующего крыла, его отбросило в сторону и вонзило головой в землю. Сбежавшие к месту происшествия взрослые спасти его уже не смогли — весь изломанный, он тут же на глазах у всех скончался.

Трагедия завершилась генеральной поркой всех ее участников, чтобы поняли «бисовы души», как говаривал дед Игнат, чего можно, а чего не можно, и впредь знали пределы шалопайства.

Наибольшему же наказанию-испытанию подвергся сын кума Тараса — Сашко, вообще не причастный к катанию на крыльях «млына» в виду своей уже допризывной великовозрастностью! Дело в том, что когда настало время хоронить того хлопчика, станичный поп отказался его отпевать без дозволения полиции: и покойник, мол, был неизвестным, и смерть его была насильственной, мало чего: «может його пхнув кто с того ветряка...». Короче, было решено до прибытия следствия гроб с телом убиенного не закапывать, а для порядка выставить у могилы с гробом сторожу. И надо ж было такому случиться, что первое же ночное дежурство выпало тому самому Сашку...

Ночь выдалась «мисячна», то есть светлая, лунная. Сашко, поудобнее расположившись на земляном бугре у раскрытой могилы, так, что ему были хорошо видны и гроб, и кладбищенские окрестности, без всякого интереса созерцал округу... Было тихо, покойно, и ничего не предвещало такого, чтобы тревожного, хотя вряд ли его мысли в окружении могильных крестов были веселыми, но и особых страхов, по его рассказам, он не испытывал, хотя и чувствовал себя тоскливо. Часа через три его стало клонить ко сну, и он, успокоив себя тем, что охраняемое им «добро» вряд кому понадобится, не стал сопротивляться сладкой дреме....

Когда же он окончательно погрузился в сон, на «сцене» появился третий персонаж — станичная дурочка, тихопомешанная, добрейшая тетка Тимошенчиха. Это была маленькая, высохшая от болезней и вечно бормочущая что-то себе под нос старушка... И вот, та Тимошенчиха, прослышав о смерти хлопчика, пришла с ним проститься и высказать ему свои добрые напутствия. Спустившись в могилу, она сдвинула гробовую крышку и, приподняв покойника, начала говорить ему утешительные слова... Нет, чтобы тому тарасовому Сашку проспать все это, ан нет, бдительный страж «прокынувся» (проснулся) и с ужасом увидел, понял, осознал, что покойник встал из гроба и что-то говорит.

Сашко вскочил и опрометью кинулся прочь, куда глаза глядят, а глаза его вовсе и не глядели туда, куда он бежал. Как бешеный ломовой битюг, он по пути свалил не один десяток подгнивших старых деревянных крестов и в саманном заборе пробил дыру, после чего упал, вскочил и далее побежал более осмысленно и целеустремленно — до родной хаты... Дыра в кладбищенском заборе потом долго называлась «сашковым лазом».

По словам деда Игната, страх у того Тарасова Сашка не проходил несколько дней, пока «добри люды» не посоветовали пойти до «бабки-шептухи».

В старину болезней было мало. Не считая ран и ушибов, была простуда, лихорадка, случалось, болели животом, иногда головой... Народ все больше был здоровый, крепкий. В лекарях особой нужды не было, поэтому их, лекарей, и было мало. Так, один на две-три станицы. Это сейчас развелось докторов разных, как птах на ниве, и каждому, пошучивал дед Игнат, давай отдельную свою болезнь, другую он не лечит. Вот и получается, что чем больше лекарей, тем больше болезней. Надают столько лекарств, порошков, пузырьков, таблеток, и «вси трэба зъисты». Ну кто все это выдержит? Если позволяет здоровье, можно, конечно, любое лечение выдюжить, а если того здоровья мало, если ты хворый? Отож от тех таблеток ноги и протянешь...

А еще в старину бывал «сглаз», — так это уже по душевной части, или, как сейчас скажут — по нервам. От «сглаза» и всего такого, непонятного, ходили к ведунам, бабкам, гадалкам и теткам, которые не были ведьмами в полной мере, а так — «ведьмачили»...

Вот и Сашка спровадили к такой бабке-шептухе. Как он потом не раз рассказывал братьям-касьяновичам, та посадила его под иконы, посмотрела ему в очи, постучала костлявым пальцем по лбу и за ушами, и сказала, что, мол, ничего, будет казак жить и будет казаковать, вот только надо ему «вылить переполох».

На плечо больному поставили «тазок» с холодной водой, и бабка наказала держать его крепко, чтобы «живая вода» до времени не пролилась на землю. Она долго шептала и периодически постукивая у парня за ушами, крестила ему лоб. Затем выстригла из его нечесаного чуба пучок волос, бросила в «тазок» и вылила туда воск, натопленный из свечей, оставшихся от Великого дня — Пасхи. При этом она громко произносила какие-то заговорные слова, которые Сашко потом всю жизнь силился вспомнить, но так и не вспомнил. Ему было велено «тыхэсэнько» снять тазик с плеча и поставить на скамейку. В холодной воде плавал «переполох» — восковая фигурка, отдаленно напоминающая человечка, может, ту самую станичную дурочку тетку Тимошенчиху. Так или иначе, но Сашко почувствовал облегчение и уже следующую ночь спал спокойно, а еще через день со смехом рассказывал о своих ночных приключениях на кладбище. Такова была сила бабки-шептухи, дай ей Бог на том свете всего, чего ей хотелось на этом, но не смоглось...

— Да, год на год не приходится, сокрушался дед Игнат, то счастье, то несчастье... Была бы удача — на удачу казак на необъезженного коня садится, на неудачу — его смирная коняка бьет. Но и при удаче — меньше дурости, лихачества... Счастье — оно не кляча, хомута не натянешь. — А семь Касьянов в календаре, — вздыхал дед Игнат, — все же многовато. Хватило бы и двух — одного зимнего, другого — летнего. Ну, это дело Божье, не нам про то судить-рядить, не нам, прости Господи, сумниваться...

Пожалуйста Войти или Регистрация, чтобы присоединиться к беседе.

Больше
30 окт 2014 23:49 #24442 от Витязь
БАЙКА ОДИННАДЦАТАЯ,

про то, как свадьбу справляли и совершали и совершали на той свадьбе-женитьбе веселые нелепости

Одной из любимых баек деда вашего деда, внуки мои ненаглядные, была байка о том, какими проказами отметили как-то братья-Касьяновичи свадьбу своего старшего друга и даже родни — того самого Сашка, которому бабка шептуха «переполох» выливала — он был сыном кума Тараса. Вот только кому тот кум приходился крестным, — про то дед Игнат не ведал. Кум, да и все...

И вот, значит, тот кум Тарас женил своего сына, и была свадьба, память о которой сохранилась надолго, если не навсегда. Свадьба же в те времена была делом серьезным, ее справляли не одним днем, и если управлялись в неделю, то такой срок считался в самый раз — три дня у жениха, три дня у невесты, потом еще день-другой в хате жениха... Съезжались на свадьбу семьями, и если до места было всего квартал-полтора, все равно хозяин запрягал гарбу, а то и мажару, усаживал на нее всех своих чад и домочадцев, и торжественно подкатывал к свадебному двору. Ну, если жил действительно близко, то отгонял ту гарбу на свой баз и «вертался пешки». Съезжались близкие и дальние. А какие были фамилии — теперь таких ни в одном театре не встретишь: казак Стриха обнимал казака Очерета, Старахата «челомкався» с Нэтудыхатой, с Тягнырядно и Подопригорой, а ко двору подкатывали Голопан, Непейвода, Паливода, Заплюйхвист, Пидхвистгрыз и Вовкогрыз... Не скажу уже об обыкновенных Бойченках, Марченках, Шевченках, Гончаренках, Гриценках, Троянах, Белоконях, Рябоконях и прочих и прочих...

— Яки люды булы, — сокрушался дед Игнат, — шо нэ людына, то картына!.. Да, это было время, когда старики еще носили запорожский «осэлэдэць»[7], а молодежь уже щеголяла пышными чубами, но и те и другие незаметно перешли на кавказскую одежду — на черкески, бешметы и бурки. Одновременно в быту сохранялись и широченные шаровары, и свитки, и неизменные кужухи и постолы. Еще меньше ушли от старины в своих праздничных нарядах женщины. Так что вся эта толпа действительно была очень красочной, поистине картинной.

Дальние гости располагались табором во дворе, на улице и по соседям. Распрягали коней, задавали им корм, и всей семьей шли поздравлять хозяев. По мере разрастания гульбища подъезжали новые родичи и знакомые, уставшие от гульбы, разбредались по закоулкам — отдыхали, чтобы через некоторое время снова включиться в общее празднество. Были и такие неуемные, настырные, что сутками не вылезали из-за стола, а если уж доходили до немоготы, то засыпали тут же, склонив свои чубатые головы на столешницы, либо сваливались под лавку...

На столах гнездились сулеи и кухлики с хмельными питиями. Уважалась горилка — хлебный самогон повышенного градуса («шоб горила»!), очищенный через уголья, известь, творог и еще через нечто, всегда составляющее «фирменную» тайну той или иной семьи. Чистая, как слеза, и крепкая — крепче «нэ бувае»... Ценились разного рода настойки и наливки — терновки, сливянки, малиновки, вишневки и несть им числа... Свадебный стол непременно украшало некое сооружение из трех четвертей первача — две стоймя и одна полулежа. Перевязанные цветными лентами, они предназначались для завершения пиршества. Это был знаменитый «бугай», и «допиться до бугая» означало выдержать питейный марафон до самого конца, не спасовать ни перед какими трудностями великого перепоя-похмелья. А так как считалось, что не пьет «людына хвора или падлюка», то отказчиков от безмерных возлияний не было. И никто не боялся за свое здоровье, ибо царило мнение, что «от горилкы ще ны один казак нэ вмэр!». Да ведь умирали, чего уж там...

Но были примеры и другого рода. Тот же кум Тарас, когда ему было далеко за восемьдесят, а может — и за девяносто, занедужил и... почти всю зиму пролежал настолько хворым и беспомощным, что его домашние решили — весну ему не пережить («весна его приберет») и стали потихонечку готовиться к его смерти, нагнали четырехведерный бочонок самогону — на поминки. Старый Тарас, проведав про тот бочонок, встал со смертного одра, и не возвращался на него, пока не сдюжил тот бочонок почти в одиночку. А когда самогона не осталось ни капли, сказал: «Ну, вот тэпер и вмырать нэ грих!» И действительно, через неделю-другую приказал долго жить, царствие ему небесное.

Но до того еще было не скоро, пока что справлялась свадьба его наследника. А на свадьбе — раздолье веселью, раздолье проказникам и шутникам, простор для их фантазии, высвободившейся от запретов и осуждений. Свадьба для того и свадьба, чтобы на ней процветали веселые нелепости и нелепые веселости.

— А шутки были разные, — вспоминал дед Игнат, — самой простой, совсем невинной, была подмена лошадей, когда сильно охмелевший гость уезжал домой на своей гарбе, но на чужих конях, которые ему подсунули. Потом, проспавшись, гость, чертыхаясь, возвращался к гуляющим и разыскивал своих ненаглядных, что было делом не простым — хорошо еще, если на них кто-то другой не уехал к себе домой...

Свояк кума Тараса приехал в гости на новой легкой пароконной бричке, которой очень гордился. Пока хозяева бражничали, ребята закатили эту бричку в порожнюю пристройку, приспособленную кумом для хранения разных припасов. Пристройка имела вторые решетчатые двери — для прохлады. Наши озорники вытащили из брички дышло, закрыли изнутри ту дверь, затем дышло просунули сквозь решетку, и оставшийся внутри пристройки самый маленький из них закрепил его, как положено, шкворнем. Телегу подкатили к самой двери, а в промежуток между нею и задней стенкой пристройки была всажена специально оставленная там кадушка. Убедившись, что бричка стоит нерушимо, парнишка вылез из пристройки через маленькое окошко в ее задней стенке, которое тут же было заткнуто камышевым кляпом.

Свояк утром намерился «мандрувать» (двигаться) до дому, до хаты, Потоптавшись по двору, он, наконец, нашел свою бричку, сгоряча схватил за торчащее из решетки дышло, но не тут-то было: «клята гарба» (проклятая телега) с места не трогалась — «нэ туды… и нэ сюды». Кум Тарас с похмельной головы тоже ничем помочь не мог. Собрались другие похмельные головы, и, как водится в подобных случаях, каждый давал свои советы: «а чи шо, можэ, пробрать крышу... А, можэ — стинку... А ще краше пийты та спрыснуть цэ крученэ дило горилкой...». Дело кончилось тем, что вконец расстроенный свояк решил идти домой пешком, что куму Тарасу показалось недостойным. Он схватил «сокыру, тай и порубав ту бисову рэшотку», после чего свояк смог, наконец, запрячь коней и приняв на посошок еще одну «плящечку» понравившейся ему сливянки, «помандрував», куда следует.

У соседки кума Тараса старушки вдовы Гриценчихи был замечательный козел — белый, пушистый, красота и гордость всей округи. Улучив момент, хлопцы выкрасили того козла синькой, глаза подвели сажей так, что они стали огромными, чуть ли не больше козлиной головы, а рога украсили сусальным золотом. Такого красавца было негоже загонять обратно в хлев, и наши баловники, выдернув плетень, («лиску»), приложили его к крыше и по этому «взвозу» возвели животину к самому гребню, привязали ее к трубе, не забыв подложить бедному козлику охапку-другую доброго сенца. Плетень был воткнут на место, следы заметены, и довольная братва присоединилась к пирующим...

Рано утром бабуля Гриценчиха вышла попоить-покормить своего любимца и вывести его на вольную пастьбу. Не найдя его на месте, она стала его кликать, и тот ответил ей радостным блеянием откуда-то издалека. «Пошукав» (поискав) его по двору, бабуля, наконец, смекнула, что козлиный глас нисходит свыше, и увидела свое возлюбленное козлище у самого дымохода.

— Ой, мое ж ты лышэнько, Маты Прэчистая, Мыкола угоднык, — заголосила хозяйка, — як жэ ты туды забарабався?

На бабкины причитанья откликнулись «добри люды» — изрядно хмельные ненаглядные гости. Тут же принесли лестницу, отвязали козла от трубы и хотели свести его вниз, но не тут-то было: «бисов цап» (козел) уперся всеми четырьмя и ни в какую не хотел спускаться на бренную землю. Оставшиеся внизу посоветовали понести козла на руках «до драбыны (т.е, лестницы), а мы тут его поймаем»... Что и было сделано. Но у самой лестницы козел вдруг решительно взбрыкнул, и вся команда, чертыхаясь, загудела с крыши. Лестница смягчила их падение, да и хата старой Гриценчихи была не так уж высока, так что все происшествие завершилось сравнительно благополучно — лишь ушибами и синяками. Известное дело: пьяного Бог бережет...

Разглядев на земле раскрашенного «цапа», пострадавшие совсем развеселились и повели его с собой за общий стол. Здесь «бисова худоба» вела себя вполне послушно и даже попробовала поднесенной ей хмельной бражки, однако горилку пить не стала, да что с нее возьмешь, скотина все же малоразумная, хотя вызолоти ей не только рога, а и все остальное прочее.

Но наиболее памятным деянием «разбышак» на той свадьбе было сооружение дотоле невиданной станичниками «шутейной башни» на базарной площади. Глухой ночью братва прошлась вдоль ближних к той площади улиц и во всех дворах поснимала с петель ворота и калитки, прихватив, где было возможно, вожжи, которые у всех хозяев вешались на конюшнях у самых дверей. Все это сносилось к одиноко стоящей на площади «туполе». Прикинув, что и как, хлопцы вокруг этого древа и построили свою знаменитую башню. Калитки при этом ставились «стоймя», на них затаскивали ворота, увязывали их вожжами — между собой и деревом, на образовавшуюся площадку, чуть отступя от края, снова воздвигали калитки, на них затаскивали ворота, увязывали... И так «лаштували» до самой вершины, где все сооружение венчали поднятые в поднебесье стол и табуретка. На столе поблескивала стеклянная четверть, как символ чего-то возвышенного, прекрасного, можно сказать — неземного, и в то же время очень даже понятного...

Легко себе представить задумчивое недоумение тех хозяев, которые поутру увидели свой баз без ворот и калитки. Впрочем, очень скоро было «довидано», где они, собственно, находятся. Говорят, некая старушка, идя до зари на базар, приняла башню за церковную, колокольню, долго на нее молилась, пока не сообразила, что той колокольни «тут не мога будь», а, подойдя ближе, окончательно убедилась, что это действительно не то, что ей померещилось.

Сбежались хозяева пропавших ворот и калиток, просто любопытные. Многие тут же опознали свое имущество, а вот как его «вытягнуть» из той башни? Само собой, надо лезть на самый верх и начинать разборку оттуда, да кому охота карабкаться на такую верхотуру — ведь можно запросто сверзиться оттуда, и как говорят, «с непривычки» поломать себе ребра, если того не хуже...

Дед Игнат в лицах представлял разговор, который наверняка можно было услышать у той «шутейной башни»:

— Надо лезть, — скреб в затылке один, — иначе нэ можно, а то чэтвэрть разобьется... — Черт с нею, с четвертью, — возражал другой, — вона ж пуста! Найшов про шо тужить! Ну, а колы так, то лизь наверх и починай развязывать ту справу. И четверть сбережешь и дило зробышь!

— А чего это я полезу, — не соглашался первый. — Чи шо я у Бога бугая украв? Ни, мне лизты нэ трэба, хай лизуть те, чьи тут ворота, а моих ворот тут нема, мои на месте... — Гляньте, какой красавец! Нема твоих ворот, так чухай отсюда! Иди себе, куды шел... Покалякав так, казаченьки приступили к делу и худо-бедно разобрали ту башню, хотя и не обошлось без потерь и поломок. Конечно, свадьба, — дело серьезное, и там много было всего такого, чему обязательно положено быть на любой свадьбе. И встреча молодых, и посыпание их зерном и медными грошиками. Много танцевали и пели, но так бывает на любой свадьбе, а на «сашковой», кроме всего обязательного, еще и чудили, и чудили интересно. Случались шутники и на других свадьбах, может и поинтересней, да только вряд ли: было бы слышно...

А как танцевали на тех стародавних свадьбах! Бывало, иного плясуна в хате допускать до гопака просто было опасно, и он показывал свое мастерство, выкрутасы и удаль во дворе — прыгал и летал по воздуху выше крыши. Не иначе, как сама нечистая сила поднимала его так высоко и позволяла выделывать ногами такие замысловатые фортели и отбивать чоботами барабанную дробь на любой вкус и на любое понятие. Не-е, теперь таких танцоров нету и быть не может, сейчас танцами называют черт знает что — шатковалкое медвежье топтание... Танцевали лезгинку, «журавля», а то — «шамиля», и под конец обязательно «пьяного казака». Ну, того «шамиля» дед Игнат сам не видел, только слышал о нем, а вот «пьяный казак» был частым гостем не только свадеб, но и рядовых праздников, были замечательные лицедеи, исполнявшие, каждый по-своему эту понятную, если не сказать — родную для них роль...

— А как пели на тех стародавних свадьбах! – восхищался дед Игнат. — К примеру, когда знаменитые станичные басы братья Петренки затягивали «Рэвэ та стогнэ...» или «За гаем, гаем зэлененькым...», то стекла из окон вылетали — подребезжат-подребезжат, да и лопнут... Свечи гасли, если они при свечах пели! А у Катерины Мысачки был такой голос — не голос, а живое чудо: на высоких тонах у нее где-то там, внутри, в самой середине, вдруг раздавался серебряный колокольчик, да так в лад и к делу, что слушать ее было неописуемым наслаждением. Не-е, таких певунов теперь не найти, разве что сохранились где ни то на хуторах, так кто ж их теперь слушать будет? Теперь включишь то же радио, скажут, что народная или там еще какая артистка исполняет... Ну, думаешь, сейчас послушаем! Какое там: криком кричит та «народная», вроде б ее режут, трясця ее детям! А какие шутки-прибаутки, присказки-погудки можно было услышать на тех свадьбах! Забавляли народ «брехач» и «подбрехач» — мужики языкатые, «востри», и до слова складного хваткие. Приглашали выпить не только во здравие и многие лета, но и за то, чтобы елось и пилось, чтоб хотелось и моглось...

По словам деда Игната, любимой присказкой старого Касьяна была такая: «вот как я был бы царем, ел бы колбасы и всякие царские вытребасы, сало с салом бы ел, салом чоботы мазал, спал бы в теплой хате на свежей соломе, с паном бы за ручку здоровался, украл бы сто рублей, да и утек!»

Старый Касьян в той побрехушке видел «и смех и грех, и мрию» (мечту), и радость умного слова. Не-е, таких брехачей и подбрехачей теперь нету, говаривал дед Игнат, да и откуда им взяться? Сейчас, что ни анекдот, то все про политику, про любовь, — не смех, а один скоромный грех...

— Сейчас мы перезабыли те байки, книжки та газеты читаем, — сетовал дед Игнат, — а разве там правду про наше житьтя нашкрябують? Хоть и кажуть добры люди, шо правда нэ вмыра, та тикэ ни: бувае, шо и вмэра... И сызнова нарождается — нова правда — шо ны годына, то своя правдына, своя шуткапогудка...

Пожалуйста Войти или Регистрация, чтобы присоединиться к беседе.

Больше
30 окт 2014 23:53 #24443 от Витязь
БАЙКА ДВЕНАДЦАТАЯ,

про коня Мальчика, Стасов железный трофей и просто про коней, их красоту былую и бесславный конец

И был у Касьяна младшего, батьки нашего деда Игната, любимый конь по имени Мальчик. Умная такая коняка, и статью приглядная и хозяину верная. Задолго до начала службы Касьян старший вручил сыну-подростку повод молодого жеребчика, сказав Касьяну младшему, что этот воронок — его. Люби, мол, его, дружи с ним, ибо это твой боевой друг и товарищ, тебе с ним переносить все тяготы будущей службы. И Касьян младший прислушался к батькиным словам, тем более, что Мальчик ему сразу пришелся по душе. Казачонок ласкал его, чистил и холил, подкармливал какой-нибудь вкусной пустяковиной, научил прибегать к себе на свист, понимать и выполнять простые команды. Так и росли они, считай что вместе, на одном дворе, на одних харчах, в одних заботах. А когда пришлось идти на царскую службу, то они так в паре, как и было им предназначено, влились, встали в один строй.

Дед Игнат, расхваливая отцовского коня, обязательно вспоминал своего верного Шамиля, с которым ему пришлось начинать срочную службу. С таким конем легче было молодому воину свыкаться с новой обстановкой. Взгрустнется, бывало, — вспоминал дед, — обнимешь его, теплого, живого, и вроде как дома побывал...

Через года полтора, после начала службы Касьян оказался вместе со своим Мальчиком на очередной турецкой войне. Ну что ж, война, как война: походы-переходы, перестрелки, а то и лихая рубка. Вот однажды наш Касьян со своими сотоварищами был в дозоре-разъезде, и нарвалась их группа на такой же конный разъезд, но только турецкий. И турки, и наши не удержались от искушения померяться силой молодецкой, удалью и воинским умением. В общем — кто кого!

Стычка была короткой. Потеряв двоих-троих, турки кинулись наутек, наши — их преследовать. Касьян увязался за одним, почти догнал его, и уже вот-вот доставал вражину своею шашкой, как непонятливый турок, пусть икнется ему на том свете, пальнул в нашего Касьяна не то из пистолета, не то еще из чего, Касьян не разглядел, а только очнулся он на земле, у здоровенного мшистого камня, — как его Бог миловал, что при падении не врезался в ту каменюку! Сколько он пролежал — не знает. Голова кружилась, болела ушибленная нога, и не действовала простреленная рука. Касьян с трудом перевернулся и сел, опершись о камень. Поднял голову и вздрогнул: шагах в шестисеми от него, набычившись, стоял большущий волк и исподлобья смотрел на казака. Касьян невольно съежился и выдернул кинжал. Но сможет ли он хотя бы на мгновение упредить прыжок свирепого хищника, если тот решится и нападет?

И тут он увидел, что откуда-то сбоку вылетел его Мальчик. Волк сразу же развернулся в его сторону, но конь ничуть не испугался — он стремительно наскочил на хищника и сходу стукнул его вытянутой передней ногой прямо по голове — рубанул, как шашкой, сверху вниз — таж! И волк с раскроенным черепом покатился по косогору.

Вы слышали про такое, чтобы конь отбивался передними копытами? То-то, все думают, что конь лягается задними, и правильно думают, но, оказывается, когда надо, у него и передняя нога превращается в страшное оружие...

Сделав круг вокруг хозяина, Мальчик остановился и, всхрапнув, ткнулся в его грудь теплыми ноздрями. Касьян погладил коня, затем похлопал по шее, и тот послушно лег рядом. Вложив кинжал в ножны, казак с трудом перевалился через седло...

Как добрался Касьян до своих, он не знает — вывез его Мальчик, на которого он полностью положился. Сам казак понятия не имел, в какую сторону двигаться, куда ведут стежки-дорожки в той незнакомой ему чужой стороне. В лазарете Касьян не лежал, его перевязали и он вновь занял свое место в строю — до нового ранения. А Мальчик еще не раз выручал своего хозяина и в боях, и в обычных походах, и Касьян делил с ним и горести и радости, а когда приходилось туго с провиантом — отдавал ему последний сухарь. На войне как на войне — всякое бывает. Бог не без милости, казак не без счастья...

Отвели как-то их эскадрон на отдых, и разместили в только что отвоеванном турецком военном городке. После долгих и многотрудных походных дней казачки отлежались, отоспались, коней перековали, а как час подошел — продолжили свой поход.

И служил в одной сотне с Касьяном парень-станичник Стас Очерет. Неплохой, в общем-то, парень, казак, как казак. И приглянулась ему, тому Стасу, в турецком гарнизонном городке наковальня, уж больно она была хороша: не махина пятипудовая, а аккуратная, приземистая, с длинным острым рогом, с разлапистым основанием. Чудо, а не наковальня, красавица. И не сильно тяжелая, пуда на полтора с какими-нибудь фунтами-золотниками. Вот и решил, значит, тот Стас этот трофей взять с собой — конь, мол, у него добрый, сам он мужик легкий, так что коню будет не тяжело. А закончится война, вернется Стас до хаты и привезет с туретчины не что-нибудь, а наковальню, соорудит себе «нэвэлычку» кузню, будет сам коней подковывать, а не водить их «до коваля»...

— Так когда ж ця клята война, хай ей черт, кончится? — посмеивались казаки. — И будэшь ты цю жилизяку за собой таскать до самого замирэньня? Ну, Очерэт, ну бисова душа...

— Нэ кажить, — гнул свое Стас. — Жилизяка ця не простая. Ось буде у меня кузня, будете еще ко мне бегать по всякой надобности!

Он любовно завернул наковальню в холстину и приторочил к седлу так, чтобы ее тяжесть равномерно распределялась по лошадиной спине. Сам сел — конь его только крякнул, но ничего — выдюжил... Касьян же наполнил саквы (приседельные мешки) овсом, сухариками, прочей нужной походной мелочишкой, — тоже груз нелегкий. На походе, как известно, и иголка в тягость, но все это не больше, чем обычно. Лошадь, — она казаку крылья, а крылья грех особо перегружать...

На больших привалах Стас снимал с коня свое приобретенье, разворачивал его и, сидя у костра, любовался трофеем, уносясь в мечтах «до родной хаты», возле которой, вон там, в стороне от перелаза, мерещилась ему небольшая кузня, а в ней — наковальня, вот эта самая, такая ладная и красивая...

Через несколько дней эскадрон, совершая дальний поиск, был отрезан от своих. А горы кругом — высоченные, только ахнешь да охнешь: сверху лед да снег, глянешь — шапка свалится, внизу — вода «журкотыть», поглядишь — голова закружится, посредине — каменюки, колючки и пустыня.

Вот по такой каменной пустыне нашим казакам и пришлось выбираться. Эх, конь под нами, Бог — над нами!.. А тут еще вражеские пикеты и дозоры...

Часть казаков потеряла в стычках своих лошадей, кое-кого и закопали в той далекой турецкой стороне. Не повезло и Стасу — его конь, видать обессиленный скудным кормом и тяжестью «трофея», а может и случайно, с кем не бывает, попал копытом в расщелину и сломал ногу — пришлось пристрелить его, чтобы не мучился. Стас переложил наковальню в заплечную сумку и несколько дней возил ее на спине. Он натер плечи, набил спину, еле таскал ноги, но упрямо тащил свою железяку. Такова была сила его мечты, желания иметь кузницу, пусть небольшую, но свою...

Как-то ночью изможденный Стас сидел у костерка, рядом с дневальным. Не спалось – гудели натруженные кости. Обхватив руками голову, он внимательно разглядывал стоявшую рядом наковальню и о чем-то тяжело думал. Потом, ни слова не говоря, с силой толкнул возлюбленную железяку, и она полетела в бездонную пропасть, унося с собой всю сладость стасовой мечты...

А наутро конная группа, в которой был и наш Касьян, разведывая пути-дороги, наскочила на своих — да так удачно: прямо на родной войсковой обоз. А тут тебе и кухня, и лекарь, и кузня, и все такое прочее. Стас чуть умом не тронулся — еще бы чуть-чуть, еще бы несколько часов терпежу, и дело было бы, считай, в шляпе: уж он-то пристроил бы свою наковальню в обозе, в котором было немало станичников.

Повествуя о приключениях того Стаса, дед Игнат со вздохом говаривал:

— На войне всем достается, и людям и коням. Каждому — свое. А наковальня, мабудь, була гарна — невысока, плосковата, с довгым рогом... Но на войне о другом нужно думать... Ну, та Бог с ней, той турецкой наковальней. Шуганув ее Стас в пропасть, похоронил на веки вечные, вона там и посийчас лежить, жилизяка несчастна... Туды ей и дорога...

А Стасу и на коней не везло. После того случая казаков, потерявших своих лошадей, посадили на трофейных, да только в первом же бою стасов конь вынес его из общего строя и попал под картечь. Стаса не задело, а конь, сделав «свечу», тут же грохнулся на землю, Стас едва-едва выбрался из-под него, а турки — вот они! Подскочил Касьян на своем Мальчике, шумнул: Стас, хватайся за стремя! И вывел его из-под турецких сабель, а потом взял «на забедры» и вовсе спас от смерти неминучей. Конь не выдаст, и турок не съест...

После войны Касьян вернулся домой с Мальчиком вместе. Коня своего боевого под хомут не ставил. Первые годы участвовал в смотрах, особо отличался на рубке лозы — уж очень складно двигались они с Мальчиком, на одном дыхании... И еще – ежели Касьяну вдруг нездоровилось, простуда там какая, или немогота, — он седлал своего Мальчика, делал на нем разминку, и болезнь от него сама собой отходила. Сила такая передавалась хозяину от его коня. Оно ведь может и правда, что далекими предками нас, казаков, были жившие в наших местностях в стародавние времена людокони, или по ихнему — китавросы, когда конь и человек были единое целое...

— Я сам бачив в книжице таку картинку, — уверял дед Игнат. — Это потом воны раздилылысь — коняка сама по соби, а казак — сам по соби. А може и зря... Та только на все воля Божья...

Жалел Касьян своего Мальчика. Бывало, выезжал на нем на охоту, да если по скорому делу куда. Уважал. И конь любил своего хозяина. Иногда — пасется на лужку, увидит Касьяна и непременно увяжется за ним, и ходит, как собака, не отстает. Или сидит Касьян на приступке, а Мальчик подойдет, ткнется ему мордой в грудь, ласкается...

А то, случалось, идет Касьян, видит: его Мальчик в сторонке стоит, может, дремлет, или — так, думку свою «конячью» думает. Ну Касьян слегка присвистнет, тот встрепенется и — «аллюр три креста» прямисенько к хозяину, тут как тут...

Как-то, будучи уже в летах, Мальчик пропал. Пасся, как обычно, за забором, на задах, и исчез. День его нету, другой... Куда запропастилась коняка, — Касьян только руками разводил. Через неделю Мальчик явился. Утром, чуть свет, у ворот раздалось его ржанье. Касьян открыл ворота — конь был запряжен в полуразбитую бричку без одного колеса, на которой торчали железные обхваты — видать, укрепы от бочки... Мальчик ткнулся хозяину в плечо, всхрапнул... «Эгэш, — сказал себе Касьян, — видать був ты в “бувальцях”»...

Потом станичники подсказали: коня увели проезжие цыгане и пристроили его, продав или на что-то променяв, в другой станице, не то в Джерелиевке, не то на Грушковском хуторе, что за Косатой балкой... был слух, что и там и там видели тех цыган. И его новый хозяин определил в водовозы, чего Мальчик вынести не мог — достоинство не позволяло: известно, что конь до тех пор конь, пока под седлом, на пашне он — лошадь, а под хомутом водовозки — кляча... И при первом удобном случае Мальчик дал деру — до дому, до хаты. Не зря говорят: не сватай попову дочку, не покупай коня у цыган... Когда Мальчик совсем состарился, ослеп, Касьян, не отправил его на живодерню, благодарно держал на своих харчах, кормил и поил по-прежнему, до самой его естественной кончины.

Вот такой был у казака Касьяна, батьки деда Игната, любимый и надежный конь по имени Мальчик. Статью приглядный и хозяину верный. А иначе не могло быть. Казак и его конь не могут друг без друга. Что за казак без коня? Когда власти после революции начали изводить казачество, рассуждал дед Игнат, они сумели сделать это только наполовину. До конца, можно сказать, под самый корень, казачество подрубил уже трактор. Тот самый «фордзон», появлению которого так все радовались. А того не ведали, что он, этот вонючий «фордзон» — железная вражина для всего конского поголовья.

И эта вражина доконала-таки коня, а вместе с ним и казачество. Правда, не стало у нас и конокрадства, то, может, хорошо. Трактора крадут редко, да и кому она нужна, чертяка ржавая! Что за казак, допустим, на тракторе? Или на другом каком драндулете? С шашкой и чтоб на «фордзоне»? Так, тракторист, шофер, водила... А на коне? Орел! Победитель! Не просто всадник, пассажир, нет. Это человек — гордый и независимый, который смотрит на округу с достоинством, с высоты, ибо он, если сказать одним словом — казак!

— А красоту какую мы потеряли! — говаривал дед. — Бывало, бежит конь по луговине, хвост и грива — по ветру, из ноздрей — дым, из-под копыт — искры, а сам он — конь-огонь, как из сказки. Мечта, а не конь!

А слыхали вы хоть раз, чтобы тот «фордзон» сам нашел дорогу до хаты, до родной конюшни? Или, чтобы, он, вражина, приласкался к своему хозяину?

Расчувствовавшись, дед Игнат спрашивал нас, его внуков: «Вам снится по ночам... ну, цэй трактор? Ээ, тото, шо ни... А ось мэни кони снятся и будуть сниться не тикэ до самой смэрти, но и после нее...»

Дед Игнат считал, что если казачество начнет по-настоящему возрождаться, то неминуемо с конями. Чтобы сызмальства росли они, как одно неделимое — конь и казак, казак и его конь...

Пожалуйста Войти или Регистрация, чтобы присоединиться к беседе.

Больше
30 окт 2014 23:53 #24444 от Витязь
БАЙКА ТРИНАДЦАТАЯ,

про клады и сокровища, попову пуговку, да про салатовку царя Соломона

Однажды дед Игнат посетовал, что в последнее время что-то ничего не слышно про клады, да про найденные или, наоборот, ненайденные сокровища: «Чи, можэ их все пооткопалы и шукать ничого... А в старовыну их, тих кладов, було, як пчел...».

И на наши, его, деда Игната внуков, настойчивые просьбы, он рассказывал, что помнил. Да не про волшебные, охраняемые нечистой силой, а про спрятанные людьми настоящие клады, которые, правда, так же упорно не давались искателям, как и те, сказочные. А дед Игнат кое-что помнил...

Один из ближайших к станице клад, как поговаривали знающие люди, покоился под Зеленым Яром, на дне быстротечной Протоки. В те места после погрома булавинского мятежа перебежали с Дона казачки со своим атаманом Гнатом Некрасом[8]. Переселились основательно — с семьями, кое-какой худобой, и построили на кубанских островах несколько небольших городков-поселений. Некрасовцы был народ буйный. Спокойно они не жили, а вместе с бусурманской татарвой совершали, бисовы их души, набеги на русские земли. Если раньше «за зипунами» (так они называли военную добычу) ходили сюда, на Кубань и за Кубань, то теперь — с Кубани на Рассею-матушку. Не по-христиански это, но такой уж у них, тех некрасовцев, был характер и свычай, и тут уж ничего не поделаешь. Про них в России, может, и забыли бы на какое-то время, так они сами напоминали: мы, мол, вот они, знай наших!

В отместку и в упреждение тех набегов царские войска гнались за некрасовцами, бывало, до самой Протоки. Дело кончилось тем, что разбойные казачки подались на туретчину, а их потомки, внучата-правнучата вернулись на Кубань только недавно, через двести годков. Дед Игнат с одним из таких вернувшихся встречался случаем, и тот ему калякал кое-что про своих предков — кубанских некрасов...

Ну, так вот, однажды царские войска пожгли некрасовские городки, некрасовцы же, по обычаю, разбежались по камышевым плавням, а казну свою несметную в двух засмоленных колодах и бултыхнули в заводь у того Зеленого Яра. Место заприметили, но только вытащить казну из воды так и не успели — вскоре царские полки вновь нагрянули в эти места, и некрасовцам пришлось откочевать сначала под Анапу, а потом и вовсе за море, к султану турецкому, стало быть. А колоды те долгие годы стерег оставленный при них одноглазый казак Перетятько. Жил он в плавнях, где-то на островах у него были землянки, ловил себе рыбу, охотился и за омутком приглядывал, чтобы никто ненароком те колоды не поднял. Пробовали Перетятьку схватить и допросить с прилежанием, чтобы открыл он секрет, да где там — плавни он знал, как свои драные штаны, от погони смывался мигом. Был тут — и нет его. А то, бывало, каюк его — вот он, а его — как не было. Он, чертяка косой, может, лежит на дне той плавни, через камышинку дышит, пойди, найди его...

Пробовали подстрелить, да без толку, заговоренный он был, и пули его не брали. Так было много лет, но в конце концов его-таки достали: полковой поп дал одному казаку пуговку от своей рясы, тот зарядил ею ружницу и, помолясь, стрельнул по тому Перетятьке. Пуля-пуговка попала ему в здоровый глаз, некрасовец матюгнулся, сослепу врезался своим каюком в проплывавшую по водяной стремнине корягу, и копырнулся за борт. Его утоплое тело прибило к берегу в семи верстах от Зеленого Яра, да что толку — рассказать про свою тайну мертвяк уже не мог... Пуговку, правда, из его глаза достали, вернули попу, а колоды с некрасовской казной теперь уже никто показать с точностью не мог. Зеленый Яр большой, где их искать, тут или там, под этим берегом, или под тем?..

А искали. Много раз цедили Протоку сетями, шуровали дно баграми. И колоды иногда поднимали, только обычные. Дубы мореные, да не смоленые, с сучьями и дуплами, но без злата-серебра.

В таких поисках участвовал и дядько деда Игната Спиридон. Пригласил его однажды хороший знакомый, станичник Охрим Довбня. Так, мол, и так, на хуторе у того Зеленого Яра доживает свое один старичок, дальний родич Охрима. И тот дедок, дай ему Бог здоровья, знает тайну некрасовской казны. Не так уж, чтобы совсем точно — вот тут лежат те колоды и нигде иначе, а приблизительно: «дэсь тут, от тих бурунов до сухого явора». Дедок уже в годах и самому ему не под силу то нелегкое дело, чтобы, значит, завладеть кладом, но вот ежели Охрим с надежным другом возьмутся, то некрасовское злато-серебро, считай, у них в торбе. Он, Охрим, уже приготовил старую борону, а если к ней прицепить для верности две-три четырехконцовые кошки, то, опустив ту борону на вожжах в воду и «потягав» ее по дну указанного родичем-старичком места, они обязательно подцепят те колоды, даже если они засосаны в донный ил или песок…

Сказано — завязано. Забрав с собой приготовленную «снасть», Спиридон с Охримом на гарбе добрались до старичка. Тот и впрямь был в годах, да еще и хворый, — тут у него болит, там колет. Но ничего, пересилив свои хвори, он на утро вытащил из сараюхи весла, отвел гостей на берег, усадил в лодку и велел грести наискосок к тому берегу, где саженей в десяти от устья небольшого ручья и было, как сказал дедуля, «тэ самэ мисто, дэ лэжить та поклажа»…

О том, как они опозорились со своей снастью, дядько Спиридон рассказывать не любил. Дело в том, что борона сразу же «вгрузла» в придонный ил, и попытки тянуть ее вожжами вперед лишь способствовали все более глубокому влипанию ее в грязь. Промучившись с час, хлопцы с большим трудом освободили «кляту жилизяку» от крепких объятий «бисовых» донных осадков. «Дэржало, як вроди борону нэчиста сыла ухватыла, — отмахивался от вопросов Спиридон, — а можэ той самый казак Пэрэтятько».

Выкинув на берег борону, наши кладоискатели отцепили от нее кошки и попробовали продолжить поиск с их помощью, уже не веря в успех. Избороздив безрезультатно весь указанный дедулей куток Протоки, они, изрядно уставшие, причалили к берегу, где их ожидал старичок. Тот развел руками и успокоил их тем, что «нэ воны пэрви, и воны, мабудь, нэ послидни, така тут заковыка…».

Дядько Спиридон, правда, нашел на песчаном берегу Протоки большой катерининский пятак, который, само собой, не имел никакого отношения к некрасовскому кладу. Пятак этот давал впоследствии брату его Касьяну повод к насмешкам:

— А чи шо покажи, Спырыдону, той пьятак, шо царица Катэрына посияла, гуляючи у Протоки, — просил он иногда подвыпивши и будучи в настроении. — Та заодно расскажи, як вы с Охрымом боронувалы ту бисову ричку! Спиридон, добродушно улыбаясь, привычно отмахивался — не до того, мол, есть поважнее дела и поинтересней. Пятак же хранил — уж больно хорош он был, большой, тяжелый, с красивыми вензелями. Побрасывая его на ладони, он, бывало, с ухмылкой говорил:

— Нычого… Мы свое ще найдэмо…

В отличие от брата Касьяна он верил, что клад, если «добрэ пошукать», найти все же можно.

А кладов тех в старину было немало. Прошел как-то слух, что в Славянской, на том, говорят, самом месте, где в стародавнее время располагался штаб самого Суворова, случайно откопали «глечик», а в нем «немалая жменя» турецких червонцев синего золота. Не бывает синего? В других местах не бывает, а тут вот было… А взять ту же Полтавскую. На ее месте при том же Суворове стоял столичный аул татарского верховоды, не то султана, не то хана, а может — просто князя — у них что ни главарь, то непременно князь. А только звали того султана Асланом. Это потом батько Бурсак, хай ему будет добре на том свете, переселил сюда казаков-полтавцев из-под Катеринодара.

Так вот, в той Полтавской малые хлопчики откопали в глинищах, а может, в бурьяне нашли — по-разному говорят, — старинный кинжал такой красоты, что сам Аслан не побрезговал бы его носить. Железо, правда, от земной сырости перегнило и превратилось в ржавую коросту, но золотая с каменьями рукоять блестела, как архиерейское облачение.

Но то все случайные находки, все равно, что спиридонов пятак — шел себе человек, ничего такого не думал, а тут ему — счастье, планида такая. Другой, может, сто раз тут спотыкался, или огород копал, а то и криницу, — и ничего…

Касьяну, когда он был на турецкой войне, рассказывал один служивый, казакпашковец, что у них там дюже серьезный клад искали. Приехали из Катеринодара чины войсковые, стариков под большим секретом расспрашивали, может, кто чего знает. Награду обещали немалую, если, значит, чьи соображения на след наведут. И как стало потом известно, искали бочонок, а может и два — засмоленные, с червонным золотом. Вроде те бочонки где-то тут, то ли у Пашковки, то ли у Круглика закопали по приказу отцов-атаманов доверенные после Персидского похода, когда в Катеринодаре казачий бунт случился. А когда тот бунт разогнали, то хлопцы, спрятавшие те бочонки, по судебной ошибке в Сибирь «зашкандыбали» и там сгинули, а другие участники той захоронки не объявились, и только через много-много лет в войсковой канцелярии нашлась какая-то бумага — старинный папир, из которого начальство и прознало, что был такой клад, да только где его искать?

Старики-пашковцы после отъезда высоких чинов за квартой перцовки-горилки трясли чубами, думку думали — «а чи шо правда про ти кляти бочонки, так тоди где их шукать?». Протрезвев, решили-таки сами поискать, полагаясь на здравый смысл, и обозреть подозрительные закутки, исходя из размышления: а куда бы ты сам закопал казенную скарбницу, если бы, не приведи Господь, тебе то было поручено… Мест подходящих было много, по при общем обсуждении все они были по разным соображениям отвергнуты, и выходило, что, может, того «червонного» клада и вовсе не было, а старинный «папир», что нашелся в Катеринодаре, был вовсе не о том, — «мы ж його нэ бачилы!» (мы же его не видели).

Так или иначе, а в станице еще долго жил слух про «персидские бочонки», да так и заглох. Как заглох никем не проверенный слушок про то, что в Ангелинском ерике, прямо у самой нашей станицы, давным-давно затонул турецкий корабль с несметным богатством.

— Можэ пошукаем того клада, — не то в шутку, не то всерьез предлагал Касьян брату Спиридону. — А як найдем, то гульнем жэ поширокому, як гуляли колысь казаченьки-черноморьци!

— Та ни… — обычно отказывался Спиридон. — Клад? Чого его шукать? Вин сам тебе найдет, как ряд твой (т.е. очередь) придет… Однако дядько Спиридон все же не удержался и чуть внове не увязался в поиск сокровищ, не ожидая, когда до него дойдет тот «ряд». Как-то осенью, когда неотложные полевые работы были окончены, к нему явился все тот же неизменный друган Охрим и поведал, что под Таманью какие-то ученые мужи из самого Петербурга могилы (т.е. курганы) копают, и уже нашли «что-то золотое», и что они, те столичные паны, нанимают помощников копать траншеи и отвозить от раскопа землю. И платят, говорят, неплохо, а харчи ихние… И что им, что есть Охриму и Спиридону, в самый раз поехать бы до той Тамани, не доезжая которой где-то близ Старой Кубани за хутором Белым, — Спиридон дознался точно, — и идут те самые раскопные работы. Надо съездить туда, и вовсе не для того, чтобы так вот сразу и подрядиться в раскопщики, а для начала покалякать с теми, кто уже копает, приглядеться, — как это «крученое дело делается». Может они, даст Бог, сами потом какой-нибудь курган раскопают… А гарба у него, Охрима, исправна, и кони застоялись.

В общем, друзья поехали, но ничего для себя полезного на раскопе не увидели, копают люди и копают. Поразила их куча черепков, да еще «заграничный немец», длинный, худой, который все что-то объяснял нашему — «русскому немцу», — и уж тот командовал рабочими. Копают неспешно, каждый ржавый гвоздик, каждую черепушку откладывают в сторону. Перед вечером, правда, откопали небольшую посудину с длинной ручкой. Видать, медную, очень зеленую от старости и вековых невзгод.

— Кругла, — объяснял Спиридон, — така, як салотовка, только маленька. Закордонный немец дюже обрадовался, крутил ее, крутил, нюхал и чуть не облизывал… Как объяснил «русский немец», эта штуковина была очень старой, ею пользовались еще до рождения Иисуса Христа, может, при самом царе Соломоне. Друзья так и прозвали виденную ими диковину «салотовкой царя Соломона».

— А шо, — посмеивался дед Игнат, — може сам царь Соломон как раз в ции салотовци сало соби на борщ толок. Ведь очень стара была та посудина. А что мала, так он, може, сало не долюбливал…

— Так той жэ Соломон був иудейской веры, — напоминала бабка Лукьяновна. — И сала не ел!

— Эгэш! — не соглашался дед Игнат. — Потому и салотовка була манэнька, як он грешил помалу. Он был мудрый, и знал, шо борщ без сала не зробишь: без свинячого тела нету дела! А шо сало ел, так за то ему и прозвище: Саломон… А свой какой ни то курган друзья так и не решились раскапывать. Уж больно много их, таких курганов, вокруг станицы в то время было. Это сейчас их почти все распахали, приземлили, принизили, и тоже ничего не нашли, да и не искали. Вот про клады сейчас и не слыхать, то ли их действительно все понаходили, то ли люди стали богатыми и им чужое сокровище как бы в брезготу.

Дед Игнат сокрушался, что не слышно и о тех кладах, что попрятали наши паны-куркули, которые в двадцатые годы «тикалы за кордон». И может, хорошо прятали. Ходил же слух, что еще в восемнадцатом году атаман Рябовол закопал где-то под Уманской войсковую казну, а где — никто не знает, и ничего от тех казацких сокровищ по рукам не ходило…

Не без того, чтобы где-нибудь найдутся серебряные ложки или чарки. Недавно в хате купчихи Хоменчихи (тоже была такая родичка!) нашлась на горище торба с неразрезанными керенками. Так разве это клад?! Смех один, а не клад. Кто ж за таким «кладом» пойдет с лопатою, да еще в какое-нибудь страхолюдное место?

— Все ж, думаю, самый лучший клад, — вздыхал дед Игнат, — коли он своим горбом сработан, а тот, шо надурняк нашел, так и уйдет, як пришел…

Пожалуйста Войти или Регистрация, чтобы присоединиться к беседе.

Больше
30 окт 2014 23:58 #24445 от Витязь
БАЙКА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ,

про Белого царя, да про высочайшее его пребывание в землях наших благодатных

До Бога, говорят, высоко, а до царя — далеко, да только далекое, бывает, приближается. Жил себе был наш российский «Белый», как тогда его называли, царь в заоблачном Петербурге, да и надумал явиться на благословенную Кубань — верных своих казачков посмотреть, да и себя показать, а то мало ли чего, еще не поверят, что есть он, тот царь, в натуре… А может, кто присоветовал — умных голов у нас как нерезаных собак, в проще сказать — «як пчел», особенно, если кому чего присоветовать…

По рассказам деда Игната явление царя на Кубань было событием чрезвычайным, из породы легендарных. Сам дедуля многого не видел и не помнит, «бо був малый», а по рассказам своего дядьки Касьяна и других самовидцев того необычайного случая в жизни вольной казацкой Кубани хорошо знает, как оно происходило, или как должно было происходить, что в народной памяти одно и то же.

Само собой, когда прокатился первый слух о предстоящем царевом наезде, то никто тому не поверил: мало ли чего набрешут, – людям что ни слух, то сладость. Только ему, помазаннику Божьему, и делов, что тащиться без особой нужды почти на край света, в наши степи и плавни, комаров, да муховодов кормить.

Но слухи крепли, а потом в станицу пришла казенная бумага, чтобы, значит, готовились к достойной встрече августейших особ и свитских персон. По каким дорогам и через какие станицы-хутора будет проезжать надежа-царь, то была державная тайна, но всем строго наказывали навести у себя порядок, бурьяны на церковной площади повыдергать, свиней, упаси Господи, загнать во дворы, а хаты вдоль главного шляха подмазать и побелить, как перед Великим днем — Пасхой. И молиться, молиться во всех храмах о благоденствии царя-батюшки и семейства его.

Потом, как вспоминал дед Игнат, явилась новая бумага — отобрать столько-то там наилучших казаков, заслуженных, пристойного поведения и благообразных по обличью. Чтобы, не дай Бог, среди них не оказалось рябых, «кырпатых», малорослых, зверовидных, дюже брехливых и иных, им подобных. И быть готовыми в назначенный день под самоличной командой атамана явиться в Катеринодар для участия в торжествах по случаю высочайшего гостевания государя-императора.

И завертелось, и понеслось…

Дядько Касьян, само собой, попал в число назначенных на царский праздник, как имевший медаль, а может — две за турецкую войну, а еще больше потому, что товариществовал со станичным атаманом, да как им было не дружить, — ведь атаманом на тот час был его старый сослуживец Стас Очерет. Так что тут усомниться в касьяновых заслугах и благообразии было «не можно».

И еще был наказ: от каждого юрта взять на празднество по одному, а то и по два молодых хлопца — чтобы память о том событии дольше жила в самовидцах — царевых сотрапезниках. И жалко, что Игнат тогда не вышел годами, а то бы батько Касьян пристроил бы его в ту оказию…

В народе стояли гул и перебранка, и все о царе, о причинах его неожиданного приезда на «нэньку-Кубань». Все соглашались, что это неспроста — либо война приближается, либо царь хочет оказачить всю Россию. А может, невесту для наследника приглядывает, не зря же он везет его в Катеринодар. А что: всем ведь известно, что самые ладные и домовитые невесты кохаются именно у нас, на Кубани, и нигде больше.

— Мы, пацаны, — говорил дед Игнат, — обсуждали и так: а шо — цари, царицы и само собой — наследники, як воны, к примеру, ходять до ветру, справляют нужду? Не може того быть, шоб як вси — воны ж помазаныки Божьи! Зишлись на том, шо малу нужду справляють духами, или когда никогда — туалетной водою. Вона так и называется — туалетна, сам бачив в продажи. Торгують ею без всякого стеснения. Ну, а велику нужду справляють шоколадом. А шо: те же пчелы, осы и шмели пэрэробляють свои харчи не в что-нибудь, а в мед! …И вот оно — свершилось! Белый царь и его сиятельная свита пересекли границу нашей земли и сразу же вся Кубань «заголосила» колокольным звоном: бом… бом… бом.. царь... царь… бом… бом…

Во всех церквях, больших, малых и самых малюсеньких начались молебны, а в крепостях, на кораблях, и везде, где только можно, открылся пушечный салют, а когда зашло солнце, небо над всей Кубанью многоцветно засветилось фейерверком самой необычной красоты.

Когда ж его императорское величество появилось в Катеринодаре, то над городом прошел дождь из лепестков роз, яблонь и, может, других каких цветов-соцветий, каких именно — уследить не было никакой возможности. Такие дожди прошли и по некоторым станицам, и как рассказывают знающие люди, даже по отдельным хуторам. Не по всем, а только по тем, где были часовни в память благоверного князя Александра, Мыколы-угодника или Алексея Божьего человека.

А потом над Катеринодаром пролетели стаи золотокрылых орлов, и некоторые из них были даже двуглавыми. Только этого мало кто заметил — орлов было так много, что сосчитать, у кого чего сколько — не хватало никаких сил. И еще, говорят люди, а они брехать не станут, Кубань в то утро потекла молоком и медом, но не долго, а так, чуть-чуть, может всего с четверть часа. Кто пошустрей, таскали ту благодатную воду домой, пили ее сами и поили худобу. Коровы после этого три дня доились сладким молоком, а собаки, отведав того пойла, полиняли и обросли потом новой шерстью — каждая седьмая шерстинка из червонного золота, «така тонюсенька-тонюсенька», а в руки возьмешь — тут же порвется.

По Катеринодару Белый царь под перекатное «ура» ехал, само собой, в золотой карете. На белоснежных конях — сверкучая сбруя, подковы — из чистого серебра, а попоны ярко-красные, с золотыми вензелями. Сам царь в кужухе из собольих хвостиков проезжал через триумфальные ворота, высокие и широкие, чтобы, не приведи Господи, «нэ зачипывся». На тех воротах — райские цветы, и кучей, «як куры на сидали», — ангелы и архангелы, серафимы и херувимы, и прочие ангельские чины. А на углах — орлы, двуглавые, те самые, которых мало кто «бачив» в про летных стаях.

В руках у царя было большое золотое яблоко, с крестом вместо хвостика, и орляная царская булава — скипетр. За царевым возком несли наши кубанские регалии — разные клейноды, перначи, литавры и хоругви. Впереди же — золоченый ларчик с дарственной Грамотой блаженной памяти царицы Катерины нам, казакам, на вечное владение землями и водами, плодами земными и всем прочим на нашей Кубанской земле.

Войско при полном параде и при всех знаменах и штандартах стояло шпалерами через весь город и громогласно приветствовало царя:

— Ур-ра… урр-ра… ур-р-р-ра-а… И даже бродячие псы, шелудивые и злые, но вольные, стояли, поджав хвосты и тихонько, так, чуть слышно, повизгивали. «Воны ще бы гавкнули, як кругом такэ»… А колокола: бом… бом… бом… царь… А орудия: торох-торох! Торох-торох! Трах-тебедох!...

Позади войска гуртовался простой народ. Мужики бросали вверх шапки, бабы махали цветастыми платками, и все выражали свой восторг тем же криком: Ур-ра… урр-ра… ур-р-ра-а…

Так кубанское товарищество встречало помазанника Божьего, самого Государя-императора Всероссийского!

— Ось от старых людэй я чув, — говаривал дед Игнат, — шо в дюжедавнюю старовыну царь, як выходил до людей, то одаривал всех казной-гришмы. Дескать, брал из шапки пригоршнями золотые червонцы, да кидал в народ. Этого, отмечал дед, в Катеринодаре не было — «чого не було, того не було». А жаль! Оно для казны разор малый, а людям в радость. По рассказам, если какую монету никто не ловил на лету, то она, упав на землю, тут же расщеплялся на полтинники. А если такой полтинник никто не успел схватить, то он рассыпался на маленькие серебряные пятачки-орлячки. И было их несметное количество — «як пчел»! Дед Игнат уверял, что у него долго хранился такой серебряный пятачок-орлячок, но он не знает, куда он подевался…

А столы с угощениями стояли через всю Красную улицу, от станции Черноморки до Войскового храма. И чего только на тех столах не было: и сулеи с заморскими винами, и жбанчики с наливками и настойками, и водки самого разного сорта, и горилка с перцем и кореньями. Сало с прожилками лежало шматками, толстенное — в две-три четверти. Всякое жареное, вареное, пареное. Бараны и быки — целиковые, свинячьи головы и оленьи туши… И еще там стояли сахарные головы, и навалом — печатные пряники разного фасона, пироги, «пирижечки», маленькие бочоночки с медами, и невеликие «шаплыки» со «взваром» и иными запивками. Вот уж впрямь: всякие ковбасы и царские вытребасы…

Но главной красой торжественного стола были длинные, как бревна, краснюки-осетры, сваренные в трех, а то и в пяти казанах, в ноздрях — всякая приправная трава, а вместо очей — соленые лимоны с сахаром, а может, с медом — солено-кислые, сладкие, только что не горькие.

Станичники расположились за тем длинным царским столом по юртам — каждый юрт со своим атаманом. И перед каждым гостем — большая салфетка, на ней орляная стопка и две миски — большая и маленькая, столовый нож и вилка. Все из серебра и с царскими знаками. После трапезы каждый сложил свой прибор в салфетку, завязал ее углы и взял с собой — на вечную благодарную память, чтобы потом показывать детям и внукам и прочим близким и дальним, и тем, кто не сподобился чести застольничать не в вонючем духане с гнилозубыми случайными ярыжками, а с самим Белым царем — хотите верьте, хотите — не верьте, дело ваше…

Первую чарку царь-батюшка поднял за славное Кубанское казачье войско, и его слова тихим шепотом передали до другого конца стола — тем, кто по дальности не мог услышать сладчайшую царскую речь. И сразу же грянул стопушечный салют, в грохоте которого и пошла соколом та первая чарка в утробы очумелых от счастья почтенных гостей-казачков.

Потом пошло-поехало: чокались за здравие самого Белого царя-батюшки, за его августейшее семейство, за наследника — атамана всех на свете казаков, за державу нашу православную, за отцов-атаманов…

Куда потом делся надежа-царь, наш Касьян не уследил. Может, он тут же, с того застолья, вознесся в святой город Петербург, а может, подвыпив, потихоньку отошел почивать в уготованные для него покои. Пир же за царским столом продолжался три дня и три ночи. Стас Очерет сказал станичникам, что раньше трех суток пить «стремянную отвальную» недостойно. «Пока нэ зъйимо ось цю свынячу голову — до дому нэ помандруемо (т.е., отправимся)!» — заявил он. А до той свиной головы дело дошло не скоро — закусок самых необыкновенных и интересных было «до бисового батька», и когда под конец вспомнили о голове, ее на месте не оказалось — «мошка спряла», а скорее всего утащили крутившиеся возле хмельных казаков прихлебатели из войсковой канцелярии, помощники и подносчики, всякие смотрители и устроители. Очерет махнул рукой: «чи мы не бачили свинячей головы, хай ей будэ лыхо! Та мы дома не такую сварим! Хлопцы, наливайте по последний, выпьем ще раз, а може не раз, выпьем по полной, бо век наш недолгий! Царствуй на славу, наш царь православный!».

Так и закончились всякие торжества по встрече Белого царя, императора Всероссийского на благодатной земле нашей. Событие знаменательное, сказочное, о котором долго «балакала» вся Кубань.

— Шож, — вздыхал дед Игнат, — полыхнув, як зирка (звездочка) средь темной ночи, та и нема. Був, чин не був?.. А може це сон, абож мрия (т.е. мечта)? Так-таки — був: люди брехать не станут…

Пожалуйста Войти или Регистрация, чтобы присоединиться к беседе.

Больше
30 окт 2014 23:59 #24446 от Витязь
БАЙКА ПЯТНАДЦАТАЯ,

про «водопхай», благодатные травы и овощи, про борщ – Царь-еду, а также про «бикет», что умным дуракам

— А еще про моего батька ходил слушок, что якшается он с нечистой силой, — улыбаясь, говаривал дед Игнат и тут же отмахивался рукой от того «слушка», — то все брехня и бабьи нэдодумки! Просто вин був людина пытлива и хитроумна, не в пример нам… Основания к «слушку», вероятно, были. Батько, побывав на войне и пройдя турецкие и кавказские земли, ходил с чумацким обозом в Крым, а потом и до самого Киева, с таким же обозом «промандрував» соляным шляхом через южную Россию до Саратова и до Казани, по Волге спустился до Астрахани, и путями незнаемыми возвратился на Кубань, — «через калмыков», чечен и прочих «азиятов», как тогда обобщенно именовали многочисленные народы Кавказа и дальнего Приволжья-Заволжья. Совершил он к концу жизни паломничество в Святую Землю, к гробу Господню, но про то особая байка, про то в другой раз, «як дойдет ряд»…

Он неплохо говорил по-черкесски, имел в закубанских аулах кунаков и, как гласила молва, пользовался у черкесов дружеским расположением.

Насмотревшись в дальних и ближних местах всякого разного, он кое-что из виденного пытался повторить у себя дома, около «ридной хаты». При этом он не изобретал нечто совсем фантастическое — «круглее колеса», нет, его нововведения всегда имели практическое применение. Первое, чем он удивил станичников, было сооружение на Ангелинском ерике водяного колеса, которое вертелось нескорыми водами степной речки, а прикрепленные к нему черпаки поднимали воду и выливали ее в короб. Далее та водичка по желобам самотеком направлялась вдоль капустных рядков. Выдергивая одну за другой деревянные затычки в желобах, Касьян поочередно орошал свою капусту, начиная с дальних пределов огорода. Посмотреть на Касьянов «водопхай» приходило немало любопытных. Деды трясли чубами и попыхивали люльками, степенно обсуждая его полезность, вспоминали о слышанных ими технических чудесах, которыми, как известно, славятся заграничные земли.

Если водяное колесо станичники восприняли как диковину и чудачество, то многим пришлась по вкусу другая затея Касьяна — третья пара колес к мажаре для перевозки сена и соломы. У хлеборобов-казаков шло негласное состязание: кто воздвигнет больший воз той же соломы. К тележным бортам крепились решетчатые «драбыны» (лестницы), подпиравшиеся удлиненными люшнями — вертикальными жердями, нижними концами упиравшимися в оси. Навалит казачина на такую мажару гору сена-соломы, сам заберется на верхотуру с длинной хворостиной и — «цоб, цабэ, пишлы, родимые!». И идут потихоньку волы, таща за собой скирду не скирду, а полскирды, это точно… А иной исхитрится наложить такой возище, что самому страшно забираться на такую высоту-высотищу, идет рядом со своим тяглом, держась за налыгач…. И вдруг тебе — третья пара колес! Так теперь же можно удлинить мажару, да и без опаски увысить поклажу ежели не до неба, то до полнеба… Красота-красотища! Цоб-цабэ, знай наших!

И самые форсистые, «завзятые» казачки один за другим стали прилаживать к своим мажарам третьи колеса, остальным на удивление и зависть. И всем было хорошо, хотя тем же волам — им же не иначе, как приятно «тягнуть» за собой гору, — главное, с места сдвинуть эту великолепную поклажу, а дальше иди себе и иди… А позади тебя колышется, но не валится гора Араратская свежего сена-соломы!

А какие у батьки Касьяна волы были — загляденье! Сами кряжистые, рога — руками не обхватишь, ноги — что дубы мореные, копыта — ведерные казаны, а шкура — «ривнэсэнька та билэсэнька»! И силища у тех волов, что у паровиков, не меньше… Касьян на спор, бывало, сцеплял две, может и три мажары с соломой и его бычки — хоть бы что, поднатужатся, «цоб, цабэ, бодай вам!». И потянут ту сцепку за здорово живешь. Им удовольствие, а хозяину — выигрыш, четверть горилки. А уж коли в ярмо поставить третьего — запасного, — то «нема такого груза, шоб волы, значить втрех, его не взяли. Добры та дебелы булы, хай им спомянется!».

Батько Касьян напридумывал множество разных усовершенствований на своем ветряке. Делами помольными занимался брат — Спиридон, принимал приезжих, вел с ними нужные разговоры-переговоры, выполнял заказы. Касьян же, главный выдумщик и умелец, мастер на все руки, ладил к тому ветряку разные приспособления. Были тут и специальные крюки, поднимавшие мешки с зерном с земли, а то прямо с воза к жерновам, были механические сита для отсева отрубей, работала крупорушка, когда было надо — крутились точильные камни, круглые пилы и многое другое. Рядом с «млыном» Касьян соорудил маслобойню, у которой тоже было свое хозяйство — по обдиру семян подсолнуха и сурепки, их помолу, поджарке и так далее. На касьяновом подворье постоянно что-то варили, парили, пилили, строгали, сушили, отмучивали, настаивали, перетирали… В разное время года тут варили то патоку, то мыло, обрабатывали кожи, сучили бечевки, плели сети, делали верши, отбеливали холсты и рядна, гнули дуги и колеса, обтягивали их ободьями, ковали коней, бондарили кадушки и «шаплыки», и готовили массу самых разнообразных обиходных вещей как для собственной потребы, так и «на продаж».

Занимались всем этим касьяновы братья, их жены и невестки, очень редко на короткое время брались внаймы люди посторонние, всегда малонадежные, «ледачи», и потому не желательные. Нанимались всегда на конкретную работу — выкопать яму, сложить стену…

Как рассказывал дед Игнат, до службы крутившийся в этом хозяйственном коловороте, — успевали делать все — пахали и сеяли, пололи и убирали, ходили за скотом и бесчисленной птицей, занимались всякого рода заготовками припасов, работали на ветряке и около него, успевали поохотиться и порыбачить. А тут еще батько Касьян удумает какую ни то новину…

Вставали, правда, до рассвета, спать ложились с темнотой, а когда, бывало, шла молотьба, то вообще про сон забывали — прикорнут прямо на току, кто где, и снова за дело. Да и то, чтобы дать передых коням, а сами, мол еще отоспимся. И отсыпались, и еще как: в длинные зимние ночи, жалко только, что зима на Кубани короткая — только прошли колядки, а уже и февраль, и закрутилось все по тому же кругу. Пахота под яровые, под огороды, посевная, и пошло-поехало…

В межсезонье неугомонный Касьян тоже не давал никому покоя. Обычно осенью затевал какое-нибудь новое строительство или переделку чего-то, на его взгляд, не такого, каким оно ему виделось. И все знали, что если он ладил «цэгэльню» для производства кирпича, значит, в думках его намечалось возведение чего-то такого, чего у них не было; если из Красного леса завозились бревна — предполагалась их распиловка, обработка и создание чего-то такого, «на шо ще собака нэ гавкав»…

Но подлинную славу и авторитет Касьяну приносили его лекарственные опыты. Причем он по мере своих сил лечил не только людей, но и поправлял здоровье «худобы» — всякой скотине, коням же в особенности. Лечил в основном травами, в которых понимал толк и значение. В начале лета, обязательно в полнолуние, на недельку отправлялся в Закубанье пополнить свои запасы разнотравья. В черкесских аулах у него было немало друзей и добрых знакомых, а с одной семьей — почти родственные отношения. Дело в том, что однажды Касьян, будучи «в городе», как тогда в просторечии именовался Катеринодар, приметил на рынке бродяжного хлопчика лет семи-восьми, явного черкешенка, оборванного и голодного. Подкормив пацана, Касьян узнал, что хлопчик отстал от родных и почти месяц блуждает по базару, надеясь встретить кого-нибудь из своих. Касьян, говоривший по-черкесски, попытался узнать у него, откуда он, из какого аула, кто родители, но черкешонок ничего путем не знал, сказал только, что звать его Хасаном.

— Та неужто? — обрадовался Касьян. — Ты Хасан, а я — Касьян! Воно, мабудь, «Касьян» и есть по-вашему «Хасан»!

Короче говоря, батько Касьян привез того Хасана, или лучше сказать, Хасанчика, к себе в станицу и при первой же поездке в Закубанье захватил его с собой. У них, у черкесов, с прозвищами большой порядок и там скоро разобрались, к какому роду-племени относится тот Хасанчик, чей он сын, внук, племянник. Через три дня хлопчика обнимал дядько, а еще через день-другой — «ридна нэнька». Ну, а Касьян стал их кунаком и вообще — лучшим из «урусов», как называли азияты в те поры нашего брата православного.

Так вот, бабка того Хасанчика была знахаркой. У них там, в горах, что ни старуха, то знахарка, а что ни старик, то мудрец, а бывает и пророк… Воздух, говорят, там такой, что к старости человек становится чуть не святым. К солнцу они, опять же, ближе — горы-то высокие. Вот от той старухи батько Касьян и поднабрался знахарской премудрости, даром, что она — басурманка. Господь Бог и басурман для чего-то создал, только нас про то не вразумил…

— Отож там, на небе, — говаривал дед Игнат, — думаю, не дурни сидят, знають, што делают... Это мы тут, на низу, по своей недотепности грешим и баламутим, не при знаем других людей за людей, тусуем их, бьем… А воны нас… И не буде за це нам прощения може до самого Страшного суда…

Старуху-черкешенку звали Салтанат. Батько Касьян считал, что это, если по-нашему, то скорее всего «Солоха», а может, еще как. Так что уже нехай будет так, как есть — Салтанат… И ездил он в аул тот неблизкий иногда по два раза в год — весной и осенью, и привозил для здоровья и против всяких болячек засушенную траву, коренья, кору. Собирал их и тут, в своем юрту, лечил родных, близких и дальних. Лечил и учил, при какой хворобе что именно и каким наилучшим способом использовать.

— Нема такой напасти, — говорил он, — котора не имела бы свою напасть. Батько Касьян не считал, что только особые, какие-то необыкновенные «средствия» могут помочь болящей «людыне» — вокруг нас растет несчетное число домашних и диких созидателей и накопителей той силы, что благотворно влияет на нас даже тогда, когда мы о том не думаем. «Любой овощ, — говорил он, — лекарство, а сад-огород — аптека!».

— Вот видишь: спорыш, — вспоминал дед Игнат его наставления, — трава себе и трава, а як припечет в животе, так пей ее настой вместе с ромашкою. А цэ — подорожник, всяку рану лечит, а ось цветок-василек, вин от водянки, та ще от глаз, от сердца… — Атож, думаешь, чого цэ наши люди так борщ любят? — вопрошал дед Игнат с хитрецой и наставительно разъяснял: «А потому, шо в борщ кладется почти вся аптека! Шо ны возьми, все от чогось помогае!» И он уверял, что свекла («буряк») лечит головные боли и при насморке помогает, морковь — от малокровия, при ожогах и ранах ее сок — отличное средство, лук («цыбуля») — от горла, при кашле и при головокружениях. Капуста — печенку лечит, желудочные боли усмиряет, картошка тоже голове помощница, настраивает ее на ясность. «Та сама борщева юшка — кисла, — говорил дед, — а кислота убивает все хворобные мокробы-микробы»…

Дед Игнат в этом месте своих воспоминаний обычно отвлекался и поучал нас, его внуков, как надо творить настоящий кубанский борщ. Именно «творить», потому что иначе не назовешь священнодействие, в результате которого и созидается та самая царь-еда, что зовется борщом. И чтобы, значит, обязательно с салом, так как «без свинячьего тила нэ бувае дила»! Это в щах и таракан — мясо, в борщах же сало может заменить и дополнить и говядину, и дичь, и все такое прочее. Для борща казак женится, для сала живет и крутится! «Хоть шось, абы борщ!» — говаривали станичники-черноморцы.

— Само собой, — говаривал дед Игнат, — шо кажда хозяйка варит борщ чуть-чуть иначе, чуть-чуть по-своему, и сколько на Кубани хозяек, столько и разных борщей. Но все ж основа одна — шоб все, шо полагается, було в той борщ положено, и не гуртом, все сразу, а по давно опробованному порядку, а не то одно разварится, а другое не сварится. По его словам, цыбуля должна чуть-чуть распуститься, буряк смягчиться, а капуста — похрустывать на зубах. Тут хозяйка — не просто повариха, а капельмейстер в добром оркестре, который вводит в действие каждый инструмент в нужный момент. А ну как все задудят разом и изо всех сил! Что это будет за музыка? Одному дудочнику или барабанщику-довбышу, может, капельмейстер и не нужен, а оркестр без него — сирота. Так вот, какой-нибудь кулеш или каша-пшенка и есть тот дудочник, а борщ — оркестр… Борщ, в конечном счете — симфония, опера!

И это обычный, будничный борщ, даже, может, постненький, а сколько он требует заботы, внимания и способностей его созидателя. А если праздничный, торжественный Его превосходительство Борщ с большой буквы, — допустим, на курином бульоне с раковыми шейками, или допустим, из красной рыбы?

А как он красив, настоящий золотисто-оранжевый кубанский борщ — загляденье! А запах! Аромат! Бывает, идет казачина по улице, и за полтора квартала от родной хаты чует тот запах, а соседи по всей округе говорят: «Опять Лукьяновна свой борщ маракует! Творит, варит…».

И при всем своем неподражаемом смаке и красоте, тот борщ — целебный! В нем каждая былинка-травинка, каждая овощинка — пагуба для хворобы и благодать для здоровья. Вот почему у нас любят тот борщ, справленный-исполненный все одно как по нотам.

Как вспоминал дед Игнат, в те стародавние времена батька не звали обедать, звали «есть борщ», или «борщевать». И батько Касьян сажал семью за круглый стол, выскобленный до желтизны. В центре устанавливался «чавун» с борщом и солонка с солью, почетное место занимали чеснок и перец. Перед каждым едоком — «черепьяна мыска». Эти миски тоже были касьяновым нововведением — до того все ели из общего чугуна… Хлеб нарезал «добрыми шматками» сам хозяин дома, для чего имелся специальный нож, ни для чего другого не применявшийся. Борщ по мискам разливала хозяйка, или, как тогда говорили, — «насыпала», ибо борщ обязательно был густым настолько, чтобы ложка в нем стояла «стырчмя». Если борщ случался с мясом, что было, кстати, не часто, она же клала каждому в миску его «порцион». Она же «подбивала» (забеливала) борщ сметаной.

Окинув строгим взором собравшихся, и убедившись, что все на местах, батько еще раз крестился и говорил: «С Богом!», и трапеза начиналась. Разговаривать за борщом не дозволялось, как и чавкать, «шмыгать носом», сморкаться... К концу трапезы батько задавал вопросы, мог пошутить, что-нибудь рассказать. Второго блюда после борща, особенно, если он был с мясом, обычно не полагалось. Исключение бывало во время косовицы и обмолота — усиленная работа предполагала усиленное питание, и борщ дополнялся кашами, варениками, свежими овощами, неизменным салом. Такой борщ назывался «женатым». Борщ без каши — вдовец, говорили казачки, а каша без борща — вдова… Каждый обед заканчивался «взваром» — компотом, чем-нибудь «ласенькым», то есть вкусненьким (фруктами, к примеру, или киселем).

Батько Касьян ввел в семье обычай чаевничать-самоварничать. Первые годы его соседи и случайные гости удивлялись: что это вы — не москали, а пьете чай…

Чай пили по утрам и вечерам, по воскресеньям самовар не остывал весь день. А в зимнее время, когда ночи были длинными, батько Касьян, уже, бывало в годах, вставал посреди ночи, разводил большой самовар, жарил яичницу на сале, будил семейство:

— Вставайте, сони, подкрепимся, горячую воду погоняем… А то, мол, до утра с голодухи ноги протяните! Оно и не справедливо: день короткий, а едят три раза, ночь же длинная — и никаких харчей! Для чая батько Касьян приносил воду с «Бузинового» родника, что бил из земли в полуверсте от «млына» на берегу Ангелинского ерика. Та вода, по его мнению, была специально создана для чая — особой чистоты и особой вкусноты. А любимой присказкой батьки Касьяна была: чай — не водка, много не выпьешь! А на деле выпивали того чая самовара по два зараз… И любил также рассказывать, как его угощал своим чаем старый калмык где-то в астраханских степях. Тот чай заваривался на каких-то необыкновенных травах с коровьим маслом и солью — не питие, а харч, вроде нашего борща. Хозяин-калмык, наливая казаку-кубанцу медную пиалу-пляшечку, приговаривал: «чай пиешь — арел летаешь, водка пиешь — земля валяешь! Гроши есть — базар гуляешь, грошей нет — юрта сидишь!».

Весной и осенью любил Касьян чаевничать на «бикете». Так он называл деревянную башню саженей в десять, которую соорудил в дальнем углу сада. Для чего была вымахана та башня-«бикет», никто не знал, а когда, случалось, спрашивали о том у Касьяна, он, ухмыляясь, отвечал: «Отож шоб вы знали: умным дуракам — школа!».

Скорее всего, она, та башня, напоминала ему недавно отмершую казачью службу на пикетах — «бикетах», как их именовали черноморцы. Службу тяжелую, опасную, и в то же время памятную казачкам не только своими невзгодами-тяготами, но и боевой вольницей, «казакуванием».

А обзор с того сооружения был чудный — впереди простирались поля, поля, с курганами«могилами», а с другого бока — плавни, заросшие камышом, рогозом, кугой…

Батько Касьян поднимался на свой «бикет» с малым самоваром и обозревая округу, гонял чаи на свежем воздухе. Благодать…

Может, в этом и была школа. И умным, и не очень.

Пожалуйста Войти или Регистрация, чтобы присоединиться к беседе.

Больше
31 окт 2014 00:05 #24447 от Витязь
БАЙКА ШЕСТНАДЦАТАЯ,

«дюже сумнительна» — про странствие батьки Касьяна в Святую землю и про то, что с тем было связано

Ближе к старости батько Касьян подружился со станичным попом — отцом Димитрием и часто с ним чаевничал, а по праздникам, бывало, и бражничал, баловался скромной трапезой, как говаривал тот священник, укрепляя дух и грешную плоть… «Батько Мытро», как его именовали станичники, был из себя мужчина видный, — рослый, плечистый, с могучими руками и дремучими патлами.

— Священник обязан быть статным, — подчеркивал дед Игнат, — без стати и конь — корова, и казак — рохля… А тем более — поп! Вин же, як це кажуть: олицетворяе! И не шо ныбудь, а образ и подобие! «Батько Мытро» был казацкого роду-племени, и «як людына грешна», любил охоту. Правда, однажды вместо зайца застрелил бродячего кота, «хай ему грэц!», чем ввел в зубоскальство весь свой приход. Однако прихожане забыли ему скоро то прегрешение, потому что любили своего «батьку-попа», охотно отпускавшего им грехи не только по долгу пастырской службы, но и по доброте своей и мудрости. Был он весьма начитан в святом писании, и с ним было интересно «побалакать» не только про наше «житьтя», но про что-нибудь божественное, а то и вовсе заумное, потустороннее. Скорее всего, именно под влиянием батьки Мытра наш Касьян и решился на поездку в Святые места и к самому Гробу Господню.

А тут еще подвернулся Касьяну один зажиточный болгарин-огородник, у которого он изредка покупал на катеринодарском базаре семена и рассаду, а больше «балакал-калякал» про дела огородные и житейские. Разговорившись как-то с болгарином, наш Касьян проведал, что тот собирается отправиться в Святую Землю, да хотел бы иметь напарника, хоть чуть-чуть ему знакомого. Не задумываясь, Касьян предложил себя, болгарин согласился, и обещал выправить все волокитные бумаги, что и сделал наилучшим образом. Переговорив с кем надо, записал напарника Касьяна куда полагается, и в следующий его приезд в город сообщил, что с собой брать, когда и откуда отправляться.

С болгарином Касьян совсем сошелся после того, как у того, раззявы, украли оклунок с харчами и они ели Касьяновы станичные припасы-подорожники. Народу на пароходе было много, но сдается, что оклунок стянул кто-то из матросов, «хай ему икнется!». Не может же отправляющийся к Гробу Господнему и целыми днями молящийся паломник пойти на такой грех — обездолить своего же брата-паломника. Хотя, оно как рассуждать: ведь если не согрешишь, то не покаешься, а не покаешься — Царствия Небесного будешь лишен напрочь. Всяко могло быть, тут уж воля Божья. И как говорят, не зевай, Хома, на то — ярмарка…

С болгарином батько Касьян потом крепко знался, встречался с ним не только на катеринодарском рынке, но и посещал его хутор где-то под Анапой. Болгарин теперь ему семена так давал, приговаривая:

— Касьян, мы с тобой як два брата. Ты меня от голодухи выкормил, и я тэбэ забыт нэ будэ…

Но это дела больше «огородные», а не «горние»…

Про свое паломничество в «Святу землю» батько Касьян старался подробно не рассказывать. «Ну був, тай був… Помолился… Свечку запалил на Христовой могиле…». Отец Димитрий посоветовал ему «языка пидризать и не смущать людей», да и сам Касьян к тем воспоминаниям относился задумчиво и неуверенно, как будто бы он и не был живовидцем того, что есть на той Святой земле.

Но кое про что он все же проболтался, особенно в первые дни после своего возвращения. Да и потом, нет-нет, да забывшись, выдавал какую-нибудь подробность из святоземельской жизни. Шила в мешке не утаишь, правду от людей не схоронишь… Так что домашние в основном знали о его приключениях-злоключениях.

Дело было в том, что Касьян не обрел ожидаемой благодати или душевного просветления. Батько Касьян ждал чуда, пусть небольшого, «малэсэнького», но его не оказалось. И он, судя по всему, жалел об этом всю оставшуюся жизнь. Почти все виденное им в том путешествии оказалось обыденным, простым, порой даже слишком скромным, приземленным…

— Все, шо прописано в Святом писании, — говаривал Касьян, — все там есть, це правда… — И помявшись, махал рукой: Но оно зовсим не таке, як малюють, или як мы про то думаем!

— Чого там богато, так всяких храмов, — говорил он и качал головой. — Куда не глянь, все церкви, церкви, храмы, соборы, часовни. Велики церквы, малы часовни… Куды не плюнь, прости Господи, скризь Божья хата! А може, краще було б, як бы одну храмину спроворилы, но чтоб — ну, не до самого неба, а блызь того! И было бы добре, — мечтал он, — в такой бесконечно высокой храмине — да лестницу («драбыну») от яруса к ярусу, и чтобы так вот за облака, «за зиркы» (за звезды), далеко-далеко ввысь, «до самого-самого», а может, еще выше… До неба не нужно, того Бог не допустил бы, как в Вавилоне, а то будет наказание и поношение человеков… А куда-то туда, откуда, может, одинаково и до земли и до неба, ибо там, скорее всего, и есть что-то такое, чистое, справедливое, близкое к совершенству и равенству…

Купались паломники в самой Иордани, да только речка та была «не ширше нашего ерика, ричка, як ричка!»… Море Галилейское — «зовсим не море, а так… Ну, хай, велика плавня! С одного боку в ту плавню Иордань влывается, с другого — вылывается… дуже текуча та Иордань, так наша Кубань — ого-го яка текуча!». По морю же тому, говорят, Христос ходил, «яко по суху», и то — знатное чудо, «та только давно це було… дуже давно…».

Сама Христова могила, по его словам, оказалась «невеликим закутком, обнесенным каменьями», а в том закутке — «дырка»… Не понравился ему и каменный «пуп земли», который паломникам всерьез показывали в Иерусалиме. «Отож, як есть пуп, — рассуждал Касьян, — значить здесь тут поблизости и все остальное, шо непотребно…».

Святая Земля представлялась Касьяну земным подобием рая, увидел же он гористую полупустыню, пески, колючие бурьяны. По слухам, на Святой Земле родилось жито, высотой в сажени полторы-две, с зерном, как лесной орех, а то и более того. Касьян в тайне лелеял надежду не только увидеть то чудо-жито, но и прихватить с собой «жменьку» его зерен на развод. И уже представлял себе, как колышутся под ласковым кубанским ветерком святоземельские колосья. Сначала небольшая грядка, а потом и нива, где-нибудь вдоль Ангелинского ерика… Но о таком жите в Святой Земле никто ничего не знал.

По касьяновым приглядкам, люди здесь жили бедновато, если не сказать — скудно. Вместо хлеба (ах, какие у нас на Кубани «паляныци»!) пекли лепешки, вроде черкесских чуреков, про борщ и не слыхали, сала не ели. Все это никак не вязалось с воображаемой картиной земного рая. Про вареники, по словам деда Игната, там тоже ничего не знали. Действительно, что это за рай — без вареников, без сала, прости нас, Господи! Ну, а живут там люди как люди, азиятские христиане, а также множество людей разных других вер.

Особенно возмутили Касьяна многочисленные торгаши, роящиеся «як пчелы» вокруг всех святынь, и чего только не предлагающие паломникам «за гроши и тильке за гроши».

— Это же надо додуматься, — возмущался Касьян, – слезы Богородицы продають! Абож — «Господне дыхание»! Ось такая склянка, як у нас из-пид касторки, а там — оцэж само «дыхание»! И дурни люды купляють! Видно, не зря Господь повыгонял тех менял и торговцев из храма, да только они далеко не пошли, а тут же около храма и осели! Бога не боятся, людей не стыдятся, да нам то не в зависть.

А еще батько Касьян прослышал, что кроме священного Писания, оказывается, есть писание несвященное. Попутчик-монах — «людина письменна и умна» — поведал как-то ему про Евангелие от Хомы. И тот Хома, да простит ему Бог, описывал детские годы Господа нашего Иисуса Христа, поворачивал дело так, будто Иисус был не такой уж всемилостивый и справедливый. Играл он, к примеру, с ребятами-погодками на берегу речки, лепил из мокрой грязи птичек и тут же оживлял их. А один из игравших с ним хлопчиков поломал прутом те комья грязи. И тогда Иисус превратил его, того пацана, в сухую деревину… А когда другой мальчишка толкнул его, а может и «по вязам зъиздыв» (ударил по шее), чего не бывает в детских играх, то маленький Иисус умертвил его, а его родителей, с плачем пришедших к названному отцу Иисуса — ослепил…

Оно, конечно, и в святом Писании Иисус сказал, что принес людям не мир, а меч, но то было как бы предупреждение о наказании за неверие и грехи, а вот детские проказы смущали Касьяна своей неоправданной жестокостью.

«Батько Мытро», закадычник Касьяна, терпел рассказы-байки вернувшегося из дальних странствий дружка, но терпел до времени. Евангелие от Хомы он все же категорически отверг, объяснив другу, что «може воно и було», но коли не освящено соборами, то это значит, что его как бы и не было вовсе. Так, один соблазн и блуканье. Брехать, не макуху жевать. Мало ли чего он слыхал. Человечьей брехни на свинье не объедешь. И лучше, если все, что про то набалакано-набрехано, — будет забыто-закопано… А чего он, Касьян, не постиг или не понял, не проникся и не просветлел духом, то на то воля Божья, и его, Господне таинство, неизреченная и непостижимая для человеков мудрость. «Отож тебе, старого недотепу, бес подпер… Шож ты хотив, дурношап, в рай надурницю въйихать? А раз встряв в святэ дило, будь его достоин… Так что забудь, Касьяну, о тех побрехушках монаха-развратника, брехали его батька свиньи, забудь до конца дней своих…». Тут и были сказаны те самые слова о «подрезании язычка», что ввели нашего Касьяна в длительные раздумья.

И не одну чарочку-пляшечку осушили друзья в том обоюдном сумнительном раздумье, ибо даже на охоте бывает, что вместо законной дикой худобы-зайца попадает на мушку «свийский» кот-котович, а что уж тут говорить о делах и целях возвышенных.

Ну, а чтобы бес не смущал, то батько Мытро посоветовал: если явится наваждение какое, или вспомнится то непотребное лжеевангелие от Хомы или еще от кого, «то скрути им дулю. Не знаю я, як от “фиги”, а от дули и от тех речений наваждение незамедлительно исчезает…».

Нужно сказать, что «кручение дули», по убеждению деда Игната, помогает и во многих других случаях. Например, при неприятном разговоре: кто-то тебе говорит что-то непутевое, а ты не спорь, скрути ему в кармане дулю, глядишь, и все наладится. И от сглазу: хвалит языкастая соседка твою «детину» или еще что-нибудь — скрути тайно дулю… Надежное средство! Жаль вот только, что его стали забывать, пьют «от нервов» валерианку и тому подобное — не помогает… А скрути вовремя дулю — все наладится наилучшим образом…

Батько Касьян, судя по всему, к этому средству прибегал регулярно, потому, может, и умом не тронулся от своих раздумий… Мудрый был тот отец Димитрий, что и говорить. Батько Касьян же с годами махнул рукой на отсутствие земного рая — «ну, нема, так нема, шож тут скажешь…». И как видно, лучше нашей родной кубанской земли ничего на свете нет. Заберется, бывало, на свою башню-«бикет», сядет у самовара и вздохнет: «Великий город — велика держава, велика держава — велика смута… А наш хутор — рай!».

Пожалуйста Войти или Регистрация, чтобы присоединиться к беседе.

Больше
31 окт 2014 00:05 - 31 окт 2014 00:33 #24448 от Витязь
БАЙКА СЕМНАДЦАТАЯ,

про штурм-взятие турецкой крепости Анапы, да про ятаган шейха Мансура

Еще года за два, за три до высадки на Тамани первых запорожцев верного Черноморского войска здесь появилась небольшая группа («кучка», как говаривал дед Игнат) хитроумных казацюг, чтобы самолично на месте разнюхать, попробовать, как говорится, на зуб, что тут за земли и воды, какие они на деле и пригодны ли к житию-бытию. Надо было загодя все путем разведать, пощупать, без спешки и без лишних свидетелей — царских чиновников-доглядателей. Не просить же себе у матушки-царицы Катерины кота в чувале, а то на слух выпросишь незнамо что — себе ж на горе, обузу и хлопоты. И с той кучкой разведчиков-квартирмейстеров, скажем так, явился на Тамань и наш отдаленный предок, вроде как внук того Касьяна, что так удачно женился на не дюже красивой казачке. И тоже, говорят, Касьян, куда ж от них, Касьянов, денешься!... Да только этого нашего прапрадеда в объезд кубанских земель-угодий не взяли, вроде как бы по хворобе его, а оставили на Тамани вместе с друзьями-товарищами курень блюсти, да за враждебными горцами и турками приглядывать, чтобы они какого-такого лиха не спроворили супротив наших поселений.

Чем тот Касьян поначалу занимался — слух до нас не дошел, но только во время одного набега немирных горцев он здорово приглянулся друзьям-товарищам из местных, а кое с кем и подружился, по словам деда Игната, потому «як був он людина хоробра, находчива та весела». Последнее обстоятельство стало, вероятно, решающим, так как в те времена на той беспокойной границе кто не был храбрым и находчивым? А вот шутка, а то и зубоскальство — весьма ценились, вкупе, конечно, с другими воинскими доблестями.

И стали те друзья приглашать его в свою компанию, а потом и на дело брать, в набеги, поиски и просто в дозоры по плавням и камышам, которыми и посейчас изобилуют низовые кубанские места.

И как-то раз довелось ему в паре с одним, может офицером, а может, и простым связником отправиться к нашему соглядатаю-черкесу из ближнего к Анапе аулу. По словам деда Игната, тот азият в юных годах был у нас в аманатах (заложниках), знал по-русски, сочувствовал России и, видать, не любил турок. А может, по привычке уважал «урусов» и за небольшую мзду, а то и вовсе «за так» сообщал нашему командованию, что они, те турки, замышляют, что для тех замышлений делают, и сколько у них есть чего — «аскеров», то есть солдат, пушек и прочего армейского боевого и кормового припасу.

Сакля его стояла опричь аула, в густом подлеске, так что спустившись с горы, наши посланцы попали прямо к нему на баз. Черкес провел их в кунацкую (по-нашему — гостевую) пристройку, накормил и рассказал старшому, что знал такого полезного для представителя «белого царя». А когда получил мешочек с серебряными монетами, то так вдохновился, что предложил гостям завтра же с утра поехать в Анапу и поглядеть самим на ту крепость, тем более, что турки ее в последнее время сильно укрепили.

Правда, не в саму Анапу, туда по случаю войны посторонних не пускали, а на торжище у главных ворот — оттуда, уверял черкес, все равно все видно. Оказывается, его родич, а также кто-то из хороших друзей-кунаков служили в Серебряных воротах крепости. Те ворота так назывались потому, что через них шла дорога к «Серебряным ключам», откуда жители и гарнизон возили себе воду особенно чистую и сладкую. Ворота те не сохранились, а дорога к ключам — теперь обычная анапская улица, так и называется — «Серебряная» (сейчас — улица Ивана Голубца). Но это так, к слову…

Так вот, те Серебряные ворота с началом войны были завалены камнем, а привратников перевели на усиление охраны основного прохода в крепость — башню, выходящую к Бугур-реке. И как раз завтра, в базарный день, тот родич с утра будет дежурить там, не один, конечно, но это не имеет значения — черкес передаст ему бурдюк с бузой, до которой тот большой охотник, и все будет, как надо… Родич расскажет последние новости, потому как они, привратники, знают все…

Старшой «чжеркотал» по-черкесски, а Касьяна, знавшего тогда по-азиятски, может, с десяток слов, решили в случае чего выдать за немого, что для него, большого любителя поговорить-побалакать, было немалым испытанием. Оба «уруса» давно не брились, черкес дал им по старой лохматой папахе, чего-то из поношенной одежки, так что вид они приобрели вполне подходящий. И чуть свет, загрузив арбу просом, чем-то еще на продажу, они подались на анапское торжище.

Нам сейчас трудно судить, насколько обоснованно рисковали друзья-товарищи в то далекое от нас утро, не знаем мы и деталей той поездки, что там было и как, а только Касьян со своим напарником побывали у самых ворот турецкой крепости, и можно только предполагать и думать, что они увидели, про что узнали. Думать хорошо, а догадываться лучше…

А вот одну подробность того анапского рынка-базара память предков сохранила: Касьян впервые увидел там знаменитого шейха Мансура, с которым судьба его впоследствии крепко столкнула. Шейх, как объяснил дед Игнат, если по-нашему, это как бы старший среди мусульманских мулл-попов. Ну, может, архиерей или что-то в этом роде. А встреча с попом, если это даже и не наш поп, а басурманский, а тем более еще и шейх, никогда к добру не приводила.

Мансур славился как рьяный недруг, если не сказать хуже, России и всего русского, и к тому же он, считали азияты, был еще и пророком. Так что каждое его слово воспринималось как откровение Аллаха… Ясное дело, когда человек много говорит, глядишь, где-то что-то и угадает, а Мансур «балакав» много и горячо. Вот и в тот день он, восседая на коне, говорил, если не сказать — кричал, громко и яростно. Как пересказал Касьяну его напарник, Мансур призывал к смертельной схватке с «гяурами». Он уверял, что русские скоро будут здесь, под Анапой, потому что «Гуд-паша» уже «перелез» через Кубань. «Гуд-пашой» он называл русского генерала Гудовича.

Потрясая выхваченным из-за пояса ятаганом, шейх уверял слушателей, что турецкий султан не оставит Анапу в беде, и чем быстрее гяуры-урусы придут сюда, тем быстрее их покарает Аллах…

Он, тот басурманский архиерей, был совершенно не похож на обычного муллу или молчальника-монаха. Нет, в обличье неистового и крикливого шейха пребывал настоящий абрек, а может — и сам сатана.

В общем, та вылазка наших разведчиков закончилась вполне благополучно и, по словам деда Игната, начальство было ими довольно. А недели через две Касьян попал в казачий отряд, направленный, вкупе с прибывшими из Крыма войсками под Анапу, на помощь генералу Гудовичу, который по приказу самого светлейшего князя Потемкина (приписного казака Кущевского куреня Грицька Нэчёсы) осадил эту турецкую крепость.

Как заноза в глазу торчала та фортеция на краю земель дружественных и враждебных России горских племен северо-восточного Причерноморья. Через Анапу из Турции морем везли оружие и всякие припасы для воинственных племен этого края, отсюда и турками раздувался огонь беспощадной и кровопролитной войны с «неверными урусами», отсюда же в Турцию и другие страны Востока уходили корабли с захваченными и проданными в рабство людьми. Немалую долю «живого товара» составляли молодые женщины, которыми заполнялись гаремы восточной знати. Анапская крепость была, пожалуй, последней в этих местах столицей работорговли. Нам сейчас трудно это понять, но такая «коммерция» в те времена была делом обычным. Крымская татарка, когда хотела подчеркнуть свое достоинство и независимость, могла в запальчивости крикнуть мужу: «Ты меня не в Анапе купил!» — я, мол, тебе не рабыня…

Между русскими и турками за Анапу шла долгая свара, крепость переходила из рук в руки, пока окончательно не вошла в состав империи «Белого царя». И одним из славных, хотя и очень кровавых эпизодов той борьбы и перемоги была осада и взятие крепости Анапы войсками генерала Ивана Гудовича летом 1791 года.

Глубокой ночью русские со всеми предосторожностями, «крадькома» (украдкой) подошли вплотную к крепости и перед рассветом под гром артиллерийской канонады пошли на штурм. Отряд, в котором был Касьян, двинулся к бастиону, прикрывавшему главные ворота.

Переправившись через Бугур, касьяновы соотрядники нарвались в темноте на заграждение и были остановлены. Но подмогнули левые соседи, и наши потеснили турок, а потом по наведенным теми соседями мосткам через ров вломились в город через пробитые пушкарями бреши и осыпи. Вот что значит воинская взаимовыручка и радение за общее дело. Гуртом, как говорят, и батьку побить легче…

Сопротивлялись турки отчаянно, с остервенением, и пощады в том кровавом побоище не было никому. Да, силен и страшен был турок, но наш солдат сильнее, а когда его раззадорят, то он не только что турка — самого черта злее. И смерть ему была своим братом. Он знал: погибнуть в бою — дело Божье, и ничего не боялся в той свирепой сече. А уж храбрости в нем было сверх всякой меры, или, как говорят казаки, «от пуза»…

Наступление шло по всему сухопутному обводу крепости. Перебив кого удалось, на бастионах и примыкающих к ним укреплениях, наши солдатушки устремились по узким улочкам вперед, вышибая басурман из горящих домов и других построек. От орудийных и ружейных выстрелов стоял оглушительный грохот, в котором не было слышно ни команд, ни стонов умирающих.

Под конец боя, теснимые дружным напором русских, турки суматошно отходили к высокому берегу Малой Бухты («бухты Кучум») и, не имея возможности закрепиться, прыгали с верхотуры вниз, всмерть разбиваясь о дикие скалы. Взошедшее к этому времени солнце сквозь завесу темного дыма осветило картину страшного погрома: в городе не было ни одного целого дома, улицы и перекрестки буквально завалены трупами — одних русских в этой сече полегло более тысячи человек, а турок в семь раз больше, не считая тех, кто разбился или утонул, прыгая в море.

— Отаж Анапа, — отмечал дед Игнат, — совсем малый куток. Так шо вся та молотьба проходила на делянке, меньше казачьего земельного надела. Горяча сковородка, а не куток! К полудню выстрелы поредели, и лишь где-то у полуразрушенной мечети, считай, в самой середине города, пальба не стихала. Именно тут в последней заварухе и оказался наш Касьян, из разговоров знавший, что там, недалеко от басурманского храма, ближе к морю находилась земляная тюрьма — зиндван, в которой томились подготовленные к отправке за кордон пленные. Но до того зиндвана нашим воителям дойти сразу не удалось — в подвале одного из разрушенных домов засела кучка самых свирепых аскеров и отчаянно отстреливалась от наседавших «урусов». Окружив тот погреб, наши солдаты, обстреляв их, крикнули, сдавайтесь, мол, чего зря погибать, сдавайтесь, а то взорвем вашу хату порохом! Те в никакую. Тогда наши, не ожидая бочек с порохом, кто с ружьем, кто с шашкой, кинулись в тот подвал. Касьян увидел перед собой чернобородого азията, который, выхватив из-за пояса кривой ятаган, хотел было пырнуть одного из «урусов». «Никак басурманскый архиерей!» — промелькнуло в голове у Касьяна. Быстрым и крепким ударом из-под низу он выбил из рук неистового вражины ятаган, и в тот же момент три или четыре русских багонета-штыка уперлись в грудь предводителя аскеров:

— Аман!

Так был пленен свирепый шейх Урушма Мансур, вдохновитель газавата всего Северного Кавказа. Подобрав ятаган, Касьян вместе с другими заспешил к зиндвану. Но там все было кончено: у входа и в самой яме лежало десятка два обезглавленных трупа, связанных ремнями. Турки, предчувствуя собственную гибель, вырезали всех своих пленников.

Битва между тем затихла. Посидев на берегу, Касьян вместе с товарищами двинулся к бастиону, где им был назначен сбор после сражения. Множество трупов беспорядочно громоздилось среди развалин и пожарищ. По главной улице, идущей мимо мечети к восточным воротам (впоследствии «Русским»), текли ручейки крови. И нельзя было разобрать, чья то была кровь — русская, турецкая, черкесская… Человечья кровь. Смерть уравнивает всех и навсегда.

Семь российских походов и несколько штурмов видела Анапа, но так уж случилось, что такого побоища, какое учинили ей «урусы», предводительствуемые генералом Иваном Васильевичем Гудовичем, ни город, ни окрестные поселки не испытывали.

Во время сражения в крепости наши тылы и обозы хотели было пошарпать горцы. А заодно и подмогнуть своим друзьям-туркам. Да не тут-то было: добрую острастку дали им казачки-гребенцы да терцы — только тех абреков и видели! Не зря в Анапе по сию пору две улицы носят названия, данные им когда-то в память о подвигах тех славных воинов… А вот черноморских казаков у Гудовича было мало, так — крохи, и улица Черноморская в Анапе была названа уже за другие горячие события — за отличия наших казачков-черноморцев при взятии Анапы во времена Николая Первого. Тоже славное было дело, после которого Анапа на веки вечные стала русской…

Собрав своих убиенных, войска к ночи вышли из мертвого города и расположились на бивуак вдоль ближайших гор и пригорков, где и простояли несколько недель.

Касьян в эти дни не терял даром. Он несколько раз наведывался в аул к тому знакомому черкесу, что возил их с напарником на анапский базар. Дело в том, что еще при первой с ним встрече он сумел, как бы невзначай, но кстати, познакомиться с его дочкой — дивчиной годов семнадцати, а потом, как говаривал дед Игнат, войти к ней в доверие и в надежду. Да и как могла устоять, та дивчина, супротив ясноокого, чернобрового казака, перед которым не устояла сама турецкая крепость!

— У молодых, — усмехался дед Игнат, — всегда так бывает: чуть побачит кого подходящего, сразу примeряет под свою судьбу, а чи шо не пара мне он… или она… Так или иначе, а Касьян с той черкешенкой «примерялись» друг к дружке не долго, а очень скоро сговорились, о чем было надо. Оставалось уговорить батьку, ну, а на тот случай, если он заупрямится, то решено было держаться старинного обычая: сделать вид, что жених украл свою ненаглядную, и удрать вдвоем подальше от отцовских глаз.

Но до того не дошло: черкес с радостью получил от Касьяна трофейный ятаган самого шейха Мансура и согласился с молодыми. Видно, такова была воля Аллаха, и у нас ведь не зря говорят, что браки совершаются на небесах. Судьба! А от судьбы и на коне не ускачешь. К тому же, чего ей, той черкешенке, было не повязаться с ладным казаком и быть хозяйкой, а не наложницей в заморском гареме.

Предание донесло нам также и то, что крещена была черкешенка и сразу обвенчана с нашим Касьяном в таманской церкви Пресвятой Богородицы, что и посейчас стоит, как новенькая, посреди Тамани.

И дед Игнат не забывал заповедать нам, его внукам, что если придется когда-нибудь побывать в Тамани, то чтоб не забыли зайти в тот храм, старый-престарый, если не сказать вовсе древний, ибо есть слух, что тут правил службу аж сам апостол Андрей Первозванный. Зайти и запалить свечку в память далеких предков — и в наших жилах течет капля их крови…

Попу был пожалован за его святые таинства серебряный рубль, полученный женихом за лихость и дерзкое мужество в анапском сражении… Так шейх Мансур еще раз поспособствовал счастью казака — «уруса», борьбе с «нечестивым» племенем которого он посвятил свою жизнь.

Сам же Мансур был доставлен в северную столицу Российской державы и определен в Шлиссельбургскую крепость. Достоверно известно, что царица Катерина Великая возжелала видеть «пророка», но так, чтобы он о том не знал, не ведал, и чтобы не было какой политической огласки. Шейха провели многократно мимо царицыной хаты-дворца, и она через окошко соизволила его лицезреть. Лжепророк ей не понравился. Не признала его царица, и в том была ее правда. Люди ведь не зря говорят, что ясна сокола видно по полету, а шалопая — по соплям!

И сидючи в крепости, Мансур характер свой все же проявил. Осерчав как-то на караульного, бросился на него с ржавым столовым ножом…

— Ну, який он после того пророк, — качал головой дед Игнат. — Пророк должен увещевать людей своим праведным словом, а вовсе не ржавым ножом доказывать свою правоту. Абрек он и есть абрек… Ну, да Бог с ним — поверженому ворогу хай буде прощена его незадача.
Последнее редактирование: 31 окт 2014 00:33 от Витязь.

Пожалуйста Войти или Регистрация, чтобы присоединиться к беседе.

Больше
31 окт 2014 00:09 #24449 от Витязь
БАЙКА ВОСЕМНАДЦАТАЯ,

про то, как «свои» коней уводят, про конокрадство вообще и про лошадок отца Ди про лошадок отца Димитрия в частности

— Отож цыган не зря сказал, — усмехаясь, говорил дед Игнат, — шо крадена кобыла завсегда дешевше покупной, яка бы не была погода, хочь в зиму, хочь в лето… Были в те стародавние времена, по уверениям деда, настоящие конокрады, умевшие уводить чужих лошадей изобретательно и хитро. Вот тут у нас в станице лет десять тому назад угнали колхозную клячу, так то разве была покража? Паслась себе без присмотру та худоба в придорожной канаве, и когда увели ее, никто не «чухнулся». Была коняка, а может, ее и не было! А если и была — то надо думать, пошла куда по своим кобыльим делам… И не конокрады ее прибрали, где его найдешь, того конокрада? Перевелся… Как выяснилось, свои конюха-сторожа и спровадили ту, скорее всего, последнюю в их колхозе лошадь ближним татарам на колбасу. Есть у татар такая самодельная колбаска, «козичкой» называется — без конины не справишь, и, как говорят, конина та должна быть от краденой лошади, иначе будет колбаса не колбаса, а с краденым конским мясом — лучший сорт, вкуснота тебе и острота, и подлинный смак. Кто понимает, конечно… Колхозные сторожа не понимали и взяли за ту коняку четверть бурячного самогона, вонючего, но крепкого. Их судили, но потом отпустили на поруки — колхоз дал цидулю, что они раньше в конской краже замечены не были и обещают впредь коней больше не красть. И то была правда! Какие с них конокрады, прости Господи!

Вот в старопрошлые годы конокрады были — настоящие мастера. Таких конокрадов, как у нас на Кубани, может, на всей Руси Великой не бывало. Ну, разве что на Дону или Тереке, все ж там конь тоже был в особом почете, а там, где он есть, тот самый конь, там должен быть его увод, или — кража, если по-простому.

Конечно, угоняли их, коней, всегда, а у казаков конский угон еще был особенностью воинского промысла. Когда граница с азиятами проходила по Кубани, то и наши казаченьки, а тем более сами азияты-горцы совершали набеги на сопредельные земли, и лучшим трофеем, военной добычей, были конские косяки-табуны, в крайнем случае — «баранта», то есть отара-другая овец. И пригнать табун лошадок — это была доблесть, о таких случаях докладывали начальству, а о «баранте» особенно не хвастались, — их, тех овец, тогда на Кубани и за Кубанью была тьма-тьмущая, в общем — «як бдчжол»…

Не без того, что и закубанские абреки налетали на наши стада-табуны и угоняли их в свои аулы, и то уж была их добыча, их доблесть… И долго еще после замирения, нет-нет, да те абреки прорывались на правобережье Кубани, промышляли «баранту» или лошадок, казачкам же было строго-настрого заповедано не обижать мирных черкесов, не совершать на их земли предерзких разбойных наездов.

Отошли, забылись те веселые времена, и конский промысел выродился в конокрадство, что было уже не доблестью и почетом, а делом презренным и осуждаемым, так как угоняли теперь лошадушек свои у своих, а это было все равно как предательство и попрание святых уз казацкого товарищества. Правда, конокрадство всегда стремились приписать цыганам, или еще кому-то чужому, но ловились чаще свои. Слава на волка, а шалят-то пастухи… Да и кто из чужих мог знать наши стежки-дорожки, свычаи-обычаи, кто мог, не привлекая к себе внимания, выследить, где ночуют сегодня те кони, где и как их закрепляют-запирают…

Свои в гости ходят, свои шкоду шкодят, свои зависть плодят, свои коней уводят…

И в пример такому суждению дед Игнат вспоминал случай, очевидность которого подтверждала его правоту. А дело было такое. У друга батьки Касьяна, станичного священника отца Димитрия на старость завелась пара добрых коней. Купив бричку на красных колесах, на них объезжал он окрестные хутора, совершая свои требы. Ездил, когда возникала нужда, в Катеринодар, на рынок там, в гости к зятю и, случалось, к самому благочинному — отцу Елпидифорию, по делам прихода — яко к начальнику своему, поисповедоваться, а то и просто — засвидетельствовать почтение, получить от него благословение или отеческое наставление. Кони были ладные, не заезженные, а главное — любимые хозяином.

— И не было такого станичника, — вспоминал дед Игнат, — который, полюбовавшись на выезд батьки Мытра, не почисав бы потылицу (т.е. затылок) и не сказав бы, шо добре живе поповска братия, як имеет таких коней! А зависть плодить — черту годить…

— Шож, — вздыхал дед, — у каждого свой грех, только у одного он с маково зернятко, а у другого — с головку того мака, а у третьего — с вавилоньску башню! Та не про то наша байка… Хоть трохи и про то… И вот однажды по ближним станицам прокатилась очередная волна конокрадства. Оно всегда проходило волной. Тихо-тихо, и вдруг — слышишь: в том углу украли лошадей, через неделю — в соседнем… Жди третьего случая! Так вот, когда такая волна стала приближаться к нашему юрту, отец Димитрий, посоветовавшись с благочинным, помолясь, справил воротный запор, ночами по несколько раз выходил на свое подворье, бдил… А когда воры-конокрады нахрапно увели строевого коня со двора станичного писаря, то спать ложился на конюшне, тем более, что лето в тот год было на редкость теплым, если не сказать — жарким. А тут как раз случилось, что у него гостевал племянник, матушкиной сестры родной сын — молодой хорунжий Полтавского полка. И тот лихой офицерик, уезжая, подарил дядьке своему, то есть отцу Димитрию, револьвер. Так, на всякий случай, чтобы он, дядько, чувствовал себя увереннее в смутную конокрадную пору. Оно, конечно, священнику револьвер, может, и противопоказан, но будучи под хмельком, отец Димитрий, посомневавшись, взял оружие.

Конюшня была просторной. Постелет он у ее широких ворот прямо на земле пуховые перины, накинет на них рядна, положит рядом матушку Аграфену и посапывает себе до утра. Кони отдыхают в своих стойлах, позвякивая цепными чембурами, из открытых дверей идет прохлада, а для верности у отца Димитрия под подушкой — заряженный и всегда готовый к бою тот самый племянников револьвер.

И вот однажды в теплую лунную ночь отец Димитрий посреди сна вдруг почувствовал какую-то душевную неуютность. А спал он, как оказалось, на спине. Подумалось сквозь дрему, что это от непривычки телесного положения. А может, лунный свет оказал на святого отца свое небесное притяжение, но только стало ему как-то сумно и тревожно. Приоткрыл он глаза и видит: прямо перед ним с вилами наизготовку стоит кладбищенский сторож Пантелей Шкандыба. Стоит и водит теми вилами у самой шеи священника.

Отец Димитрий его сразу узнал. Еще бы: именно он, станичный поп, годов так десять тому назад посоветовал атаману и «обчеству» взять на кладбище того Пантюху, только что вернувшегося по ранению со службы и тут же похоронившего старуху-мать. Был Пантелей в роду своих Шкандыб последним и по старинному обычаю носил в левом ухе большую медную серьгу. По команде «равняйсь» все в строю поворачивали головы направо, и та серьга сверкала во всей красе перед командирскими очами. Начальник старался такого бойца по возможности не посылать на опасное дело, чтобы этот казачий род не пресекся в случае гибели его последнего представителя. Пантюха все же попал в какую-то передрягу и вернулся со службы с укороченной ногой и безобразным шрамом через всю щеку — от носа до уха. Не зря, видно, говорят, что Бог шельму метит…

Родных у него после смерти матери не осталось, и отец Димитрий пожалел безродного, попросил взять его на кладбище для присмотра за порядком. Надо сказать, что в работе своей Пантюха был ревностным и рачительным, содержал кладбищенское хозяйство в должном порядке и, несмотря на свою мрачноватость и необщительность, частенько заходил к отцу Димитрию — помочь по домашним делам, гвоздик где какой забить, а особенно если случалась нужда — кабанчика к Рождеству заколоть, или, допустим, к святой Пасхе какому гусаку-индюку отрубить голову. Отцу Димитрию по сану его такие дела вершить не полагалось, матушка же крови боялась пуще смерти. Вот Пантюха и выручал…

Свет от луны падал прямо в открытые двери конюшни, ярко освещая Пантелея с вилами, лик его озверелый и медную серьгу в левом ухе. Скосив полуоткрытые очи, отец Димитрий увидел, что кто-то возится у стойла, отвязывая коней. Что было тут делать? Ведь только шевельнешься, как Пантюха всадит в тебя вилы — с такой же сноровкой, как он колол тех кабанчиков. Затаившись, отец Димитрий мысленно молил Пресвятую Богородицу и всех святых, в земле нашей просиявших, чтобы, не приведи Господь, не проснулась его матушка и не дала повод тому аспиду Пантюхе совершить свой смертоубойный грех…

Наконец, пантюхин напарник отвязал лошадей и повел их на выход. Подойдя к лежащим хозяевам, он осторожно перешагнул их, и за длинные чембура потянул за собой коней. Те также осторожно перешагнули через спящих (умная худоба!) и весело зацокали по выложенному красным кирпичом поповскому двору. Пантюха убрал вилы от горла отца Димитрия, обошел священника и, прислонив свое грозное оружие к стенке, заспешил за товарищем. Отец Димитрий, дрожа от пережитого ужаса и обуявшего его гнева, выхватил из-под подушки револьвер.

— Ах вы, анафемы! — возопил он изо всех сил и поднял стрельбу. Злоумышленники от неожиданности бросили коней и кинулись наутек. Почуяв переполох, откуда-то выскочили дремавшие доселе дворовые собаки и с лаем кинулись за конокрадами, но тех уже и след простыл. Кони же, почувствовав свободу, развернулись и, ни в чем не сомневаясь, поцокали вновь к родимому стойлу, в конюшню… Отец Димитрий вдруг с ужасом осознал, что был на грани пролития крови, а то и того хуже — лишения жизни, хотя и злоумышленников, но людей, созданных по образу и подобию Божьему. — Господи, — бросился он на колени, — прости и помилуй меня, раба твоего, за прегрешения вольные и невольные… Долго молился он, благодаря Бога за то, что отвел его от великого греха, а утром, закинув окаянный револьвер в старый колодец, пришел к другу своему, нашему батьке Касьяну. Залезши на башню-«бикет», они за малым самоваром, поразмыслив все как следует, решили не предавать дело огласке, разве что на исповеди благочинному, потому что про того Панька ничего никому не докажешь, и положиться на суд и волю Божью…

— Оно так часто бывает, — рассуждал дед Игнат, — трудное какое дело сразу решению не поддается, а отложишь его, глядишь, оно якось само собой образуется…

И суд тот свершился. Правда, не сразу, ибо, как известно, Бог правду видит, да не скоро скажет. Примерно через год, пропавший перед тем недели за полторы-две Пантюха был найден в степи, бездыханно лежащим на развилке трех глухих, давно не езженных дорог. Обезображенный погодой труп его, однако, не имел видимых признаков насильственной смерти. По общему мнению станичников, душа у него отлетела самопроизвольно, не совладев с шатостью грешного тела. И то ведь: попала собака блохе на зуб…

Отец же Димитрий, мысленно давно простивший Шкандыбу, еще до этого происшествия, смиряя гордыню, пожертвовал своих красавцев-коней инокиням Лебяжьей обители вместе с упряжью и бричкой на красных колесах. Памятуя, что сам Христос ездил всего лишь на осляти, завел себе одноконную тележку с ладной доброезжей лошадкой. Так, для всякой хозяйственной надобности, чтобы для дела, а не для возбуждения зависти и корысти людской.

Вот такая история с конокрадством приключилась в наших краях. Слава Богу, не отмеченная смертоубийством, ведь в иных случаях и такое бывало, чего греха таить. Как тут не сказать, не признать, что угонная добыча коней лихими набегами в стародавние времена была куда интересней, если не благородней… То была открытая доблесть и боевой трофей, отбитый у противника на правах взаимности. Последние же коннодобытчики шарпали коников впотай, «крадькома», и у своих. Часто случается, что именно так и вырождается доблесть в подлость. И потому лучше было бы, чтобы подобных историй вообще не случалось никогда!

Да что поделаешь: коли были те кони, то были и конокрады. Так уж оно на этом свете повелось, и по всему видно — не скоро переведется.

— А подумать, — говаривал дед Игнат, — так ни кони, ни гроши, ни друга казна-богатство тут ни при чем. — И подчеркивал, что когда всего этого у одних много и мало у других, появляется первый звонок к воровству, а потом оно на просторе цветет и множится… Но вору и слава воровская, будь-то конокрад-казнокрад, или так — мелкий воришка…

Пожалуйста Войти или Регистрация, чтобы присоединиться к беседе.

Больше
31 окт 2014 00:09 #24450 от Витязь
БАЙКА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ,

про то, как Игнат первый раз в город ездил, что он там видел, и как ему это не понравилось

В старину люди на нашей Кубани жили оседло. Казак только на службе вместе со своим полком мог предпринять какое ни то путешествие, и то в основном по Кавказу и к турецкой границе. Это потом, с преобразованием Черноморского войска в Кубанское, наши деды и прадеды побывали на Балканах, в Манчжурии и еще Бог весть где. Исключением была война с Наполеоном, когда наши прапрадеды прошли-проехали все европейские державы до самого Парижа. В более или менее отдаленные края ходили чумацкие обозы, в основном по югу России. Потому батько Касьян и считался таким бывалым и «цикавым», так как набрался всякого-такого в довольно дальних краях. Да и поближе к нам по времени казаченьки до службы и после нее сидели по своим куреням, пахали землю, убирали жито-пшеницу, занимались своим хозяйством, и поездка в соседнюю станицу, а уж в «город», как тогда повсеместно называли Катеринодар, была событием. Женщины так вообще дальше своего станичного угла никаких путей-дорог не знали. Свой двор, свой надел в степи, когда ни то — выход на базар, а по праздникам — в Божью церковь — вот и вся география с топографией наших прабабушек. И их бабушек и прабабушек тоже… Бабе дорога — от печи до порога…

Вот почему деду моему Игнату так запомнился первый его выезд в «город». Это же было, по его тогдашним понятиям, почти кругосветное путешествие того же Магеллана, или же скажем, поход генерала Пржевальского в родные края его, значит, знаменитого коня-лошади.

Как-то по осени засобирался батько Касьян в «город» — отвезти на ссыпку зерно и на выручку от той продажи купить кое-какие припасы, нужные для дома, для хозяйства. Сыну Игнату велел приготовить чоботы и шаровары, что само собой было уже событием, ибо, по обычаю тех времен, ребята до зрелой юности бегали в длинных рубахах без штанов, и босиком даже в зимнее время. Правда, если приходилось что-то делать по хозяйству в мороз, то сверху накидывали кужушок, а ноги совали в какие ни то опорки…

— В город приехали затемно, — вспоминал дед Игнат. — Ночевать остановились у родича — дядьки Охрима, двоюродного брата старшего Касьяна, который после службы женился на городской, поступил в казачью управу, и имел после этого постоянное проживание в Катеринодаре. Двор у него был самый что ни есть станичный — большой, с садом, множеством сараев и сараюшек, хата — со всем по-хуторскому приземистая, крыта камышом… Но вот внутри ее Игната поразили две вещи — большая «линейная» керосиновая лампа, подвешенная под потолок и ровно освещавшая всю комнату (в обычных хатах по вечерам чадил «каганец» на столе, и свет от него высвечивал только этот стол, а по углам стоял полумрак), и еще — деревянные полы вместо привычной «доливки» — глинобитного основания, периодически подмазываемого пахучим кизячим раствором. Лампа казачонку понравилась, а полы он мысленно, про себя, не одобрил: ходить по ним было непривычно твердо, со стуком, и он, боясь этого стука, ходил на носках… Пока батько с дядьком Охримом и Спиридоном вспоминали родичей и знакомых, охали и вздыхали, хозяйка накрыла стол. За вечерей взрослые, как полагается, выпили по чарочке доброй «терновки», привезенной братьями-станичниками, а потом и по другой — за встречу, за здоровье, еще за что-то. В общем, все чин по чину…

Детей у дядьки Охрима была мала куча. Старших дед Игнат не помнил, кто-то из них был на службе, кто-то еще где, а вот со своим ровесником Левком сразу сошелся — ведь он был не только погодком, но еще и братом, пускай троюродным. Утром, когда старшие уехали куда-то закупать железные пруты и полосы, хомуты и еще что-то, Левко поводил Игната по двору, показал ему ребячьи закоулки, угостил очень сладкими сливами. Их дружба сохранилась на многие годы, и потом, лет через тридцать, в годы Гражданской смуты-заварухи, он, правивший чем-то в канцелярии казачьей управы, взял к себе писарчуком сына Игната — Грицька, определив тем самым его судьбу на многие годы, если не сказать — на всю жизнь…

Запомнился Игнату городской рынок. Торговля проводилась с возов или с земли: расстилалась какая ни то ряднина или кошма, и на ней в беспорядке рассыпались предлагаемые покупателю вещи. Где-то ближе к выходу на рынок разместились гончары. Свой товар они выставляли на земле живописными кругами — в центре массивные макитры и сулеи, ведерные корчаги, потом шли глечики — кувшины поменьше, баклаги, кухлики, подойники. Ближе к краю клумбы мелкого гончарного искусства — каганцы, блюдечки, чашки, горшочки и «горшенятки», миски и мисочки, махотки, кружки, пляшечки и стопки, солонки и перечницы, и масса всего другого, потребного человеку в нехитром его домохозяйстве. И вся эта гончарная радость была чистенькой, незакопченой, излучала свет и тепло…

Тут же на подстеленных досках стройными рядами табунились игрушки — коники-лошадки, свинки и лебеди, расписанные глазурью разного рода свистульки с дырочками по боками и сверху. На таких свистульках иной умелец высвистывал «Во саду ли в огороде», «Чижика» или марш «Гром победы»…

— Да, — вздыхал дед Игнат, — умели в старовыну делать добрый посуд! Молоко или там яка вода в глечике в любую жару сохранялась прохладной день, а може, и два… А в глазированной миске борщ не остуживался за весь обед. Не то шо сейчас — нальешь его в тарелку, череэз минуту тарелка накалилась — не дотронешься, а через пять минут борщ охолонув и вкуса уже нема… А еще запомнился ему рыбный ряд. И не обилие в нем рыбы, что само собой разумелось, ибо там было все, что ловилось, солилось, сушилось, а главное — шло на потребу живым: ночью вытащили ту чудо-рыбину из воды, а ранним утром она — вот она, бери — не хочу… Поразили его сомы — таких он не видел ни у себя в станице, ни даже потом, в самом Петербурге, где ему пришлось впоследствии быть на царской службе. Сомы были огромными, животастыми, спины черные, а пузо — белое. Лежат на столах и жабрами шевелят. Не сомы, а свинячьи, а может — коровьи туши! И не один или два, а превеликое множество, целое стадо, от края тех столов-прилавков и до другого их края, не меньше сотни, а если и меньше, то только на чуть-чуть… Можно было себе только представить, как эти чудовища вот таким табуном гарцевали по водной толще Кубань-реки! Дед Игнат еще малым пацаном выхватил из ерика сома с аршин, да так перепугался усатого зверюгу, что с криком бежал от воды до самого дома, волоча за собой по пыльному шляху ту рыбину на длинной леске из конского волоса. И было чего пугаться? Если сравнить того соменка с увиденными на базаре — он был так, блоха на шелудивой собаке.

А раки! Ах, какие то были раки! Клешня — с добрую мужскую ладонь, а самое-самое, что есть в раке съедобного — его «шейка», так с руку толщиной! Шевеля розовыми усищами, они со скрежетом переползали друг через дружку, и казалось, о чем-то «балакали» промежду собой. А продавали их не так, как нынешних рачат — на десяток, а пятак ведро, а даже не ведро, а огромная цыбарка. Это сейчас пошла мода торговать на штучки и на кучки: рубль кучка, а в кучке — одна штучка…

Дед Игнат говорил, что впоследствии, будучи в Петербурге, он видел чужестранных раков. Их по-заграничному называли омарами. Размером они, пожалуй, бывали и побольше кубанских, но — не то! Цвет у них блеклый, а скорлупа мягкая, возьмешь такого омара в руки, а он как бумажный. Да и вкус — куда ему до нашего! Не тот смак, хоть есть его тоже можно, если сварить в добро просоленной воде с укропом… А то еще есть морской рак, крабом называется. У того панцирь наоборот — не то что не разгрызть — пулей не пробить, а вот раковой шейки никакой, одни клешни, да и те как железные. Мясо вкусное, но его очень мало — на зуб не положишь.

И дед Игнат не забывал еще и еще раз напомнить, что все другие раки — не раки, настоящий рак только наш, речной, пусть и не тот большущий рачище, что водился тут раньше и продавался на городском рынке, пусть нынешний «рачок», но чтоб он был наш, и никакой другой! А мелкий даже слаще!

Да, какие то были раки на катеринодарском базаре, на который еще малым хлопчиком впервые в своей жизни попал наш дед Игнат. Не раки, а чудо в зеленой скорлупе, живое, неповторимое чудо…

И еще — сласти. Их, тех конфет, лебедей и петушков на палочке, а то еще длинных, обернутых в цветную стружку и просто витых, полупрозрачных стержней было не так много (конфет никогда не бывает «много»!) — при взгляде на которые слюнки сами текли из удивленно приоткрытого рта. Над всем этим царством-богатством восседала тетка-марафетчица «в три обхвата», в цветастой юбке и блестящих калошах на босу ногу. Не тетка, а «царь-баба»! Она скрипучим, пронзительным голосом зазывала покупателей, всячески расхваливая свой товар, который, как казалось Игнату, в ее похвальбе совсем-совсем и не нуждался.

Дед и в старости любил сладкое, а уж в детские годы был сластена «до оскомы». Из редких упреков бабушки Устиньи Лукьяновны мы знали, что он, будучи еще подростком лет семи, увидев проезжавшего по улице старьевщика, предлагавшего ребятишкам за тряпье-рванину хлопушку и леденцы, обменял ему за петушка на палочке сохнувшую на плетне отцовскую рубашку, за что был, естественно, примерно наказан. Нам об этом позорном в его житии случае дед Игнат по забывчивости не рассказывал… А тут, на базаре, «чималая куча» тех леденцов, таких ярких, пахучих!

Батько Касьян вместе с дядькой Спиридоном накупили для гостинцев из города тех леденцов целый короб, немало досталось на этот раз и Игнату, не зря же он совершил вместе со взрослыми эту поездку в этот загадочный и волшебный город Катеринодар!

На обратном пути батько Касьян «трохи пошутковал» над братом Спиридоном. Ему было шутить, что мед пить («шутковать шо мед куштувать»). Дело в том, что еще при подъезде к городу Спиридон подобрал на дороге почти новую подкову и подковырнул брата, что он, мол, ехал впереди — и не заметил того счастья… «Бувае», — буркнул тогда Касьян, но был, видно, задет братиным укором. Перед выездом от свояка Охрима он вытянул ту подкову из спиридонова воза, и когда они отъехали версты две, бросил ее на самом видном месте в дорожную пыль.

— Стой, — радостно заорал Спиридон, увидев ту железяку, сиявшую «як новый пятак» и не заметить которую было действительно непростительно. — Шо, опять не побачив? — торжественно потряс он подковой и сунул ее в свою телегу.

На привале Касьян, хлопотавший возле возов, «крадькома» утащил у Спиридона его «счастье» и за ближайшим поворотом опять подложил подкову на братнином пути. Но Спиридон на этот раз ее не заметил. Тогда Касьян остановился и, сказав, что обронил батиг, пошел назад, поднял подкову и через версту-другую вновь подкинул ее брату. Тот взял ее молча… Такой фокус Касьян в течение дня проделал еще раза два, а потом невинно спросил у Спиридона, сколько же он нашел подков.

— Богато, — небрежно ответил Спиридон и полез под сено, куда он складывал свои находки. Там была всего одна подкова… И еще одно запомнилось Игнату с той поездки. Это — как батько Касьян хвастался удачной покупкой дюжины дубовых брусьев. Показывая их дядьке Охриму, он, после того как похвалил приобретение, сказал, что заплатил за каждый брусок всего пятак. Охрим цокал языком, крутил головой: надо ж, «такие гарны деревины» и так дешево! Как было тут не позавидовать!

Дома, рассказывая о поездке, батько сокрушался о дороговизне базара, не совсем удачном торге и назвал матери цену «клятого» бруска по 15 копеек за штуку. Мать цокала языком, вздыхала о дороговизне и жалела казаков, которым за все приходится расплачиваться. На самом же деле бруски стоили по гривеннику…

— И на шо ему то було нужно? — вопрошал дед Игнат. — Яка така польза?.. А може на то нужно, як та подкова, которою он шутковал…. Мабудь, жизнь была бы не полна без таких выкрутасов… А бруски, по словам деда, были действительно хороши — ровные, аккуратно обработанные, просушенные. Такие можно было купить только в городе… В Катеринодаре.

Пожалуйста Войти или Регистрация, чтобы присоединиться к беседе.

Больше
31 окт 2014 00:14 #24451 от Витязь
БАЙКА ДВАДЦАТАЯ,

про то, как казаки на кордонах служили, друг с другом дружили, и о пользе порой почесать потылицу

Ох, и нелегкой же была жизнь на Кубани первых переселенцев-черноморцев. Как говаривал дед Игнат, нашим бедолагам прадедам пришлось не раз пережить и засуху, и холеру, и лихорадку, и мор худобы, и массу неустройств. Редкий курень, перебравшись сюда из далекого заднепровья-заднестровья, сразу нашел то место, на котором бы закрепился до наших дней. Отсюда многие наши станицы имеют к своему названию приставку «ново-», «старо-», «ниже-», «выше-»… Некоторым из них повезло особо — у нас есть станицы и Старонижестеблиевская, и Вышестеблиевская, и была Новонижестеблиевская (ныне Гривенская). Кроме «старых», благоденствуют Новолеушковская, Новопокровская, Новониколаевская, Новотитаровская, Нововеличковская и несть им числа… Не зря остроумцы-зубоскалы придумали для кубанского поселения шуточные имена: «Старонижесбокуближепричепиловка» или «Староноводаженижекраснодар».

Главным в жизни кубанцев в те давние годы была кордонная служба по охране державной российской границы, проходившей тогда по правому берегу Кубани. За каждой станицей, будь она «выше» или «ниже», определялся участок границы, за крепкое бережение которого она отвечала и куда постоянно выделяла своих казаков. И служба та была священной, пахали же землю «набродом», а жито жали — «наездом»…

Посреди такого участка стояла небольшая крепостица — «кордон», от которого вправо и влево располагались посты — пикеты, или как их прозвали черноморцы, «бикеты». На них с кордона отправлялись дежурные. Между «бикетами» было две-четыре, а то и больше верст, в зависимости от условий местности. Это пространство объезжали конные разъезды, а в наиболее опасных местах, где через Кубань чаще всего «перелезали» горцы-абреки, устраивались засады-залоги и секреты, которые на ночь усиливались дополнительными постами.

На кордоне за простейшим укреплением находились дозорная вышка, казарма, несколько подсобных помещений. «Бикет» же обычно состоял из дозорной вышки, на которой постоянно дежурил казак. От всякой непогоды его защищал невысокий плетень — «лиска», да над головой — камышовая или соломенная крыша. Внизу, у подножья той вышки — небольшой балаган-шалаш, или землянка, где отдыхали два-три казака-сменщика. Тут же стоял «шаплык», обрезанная бочка с дегтем или смолой, и на высоком шесте, так называемой «фигуре» — накрученная просмоленная охапка соломы или хвороста-сушняка. Заметив неприятеля, дневаливший на вышке казак поднимал на шесте особые шары из прутьев и подавал сигнал тревоги. Внизу зажигалась «фигура», черный дым от которой был хорошо виден с других «бикетов». Там «палили» свои «фигуры», и сигнал достигал двух соседних кордонов, где объявлялся «сполох». На подмогу к «бикетам» высылался наряд, который вступал в бой с пришельцами или стремился ограничить злые их намерения. Одновременно с кордона скакали нарочные — на другие кордоны, в ближайшие гарнизоны и людские поселения.

И такое береженье приграничья шло круглый год, денно и нощно, и в жару и в морозе, и в дождь и в снег…

Делом казацкой чести, да и самой жизни было упредить врага, не пропустить его на свои земли, — ведь там жили казацкие семьи и находились все их прибытки-пожитки. Осваивая эти окраинные земли, казаки навсегда привязывали их к Российской державе, защищая границу, они защищали себя…

И несли ту нелегкую службу казачки-черноморцы с должным усердием и ревностью. Постепенно эта служба была отлажена, как добрые часы, и действовала исправно.

Иногда дед Игнат доставал старинную пожелтевшую книжку и читал нам про те кордоны-стражи, протянувшиеся вдоль Кубани от Черного моря и до устья реки Лабы. Особенно любил наш дедуля читать нам о том, как перекликались казаки, дежурившие на «бикетах», перекликались, бывало, по тихим вечерам-ночам… А было то так.

Вечером, как только заходящее солнце опускалось в черноморские волны и степенно исчезало в них, дежурный на самом крайнем «бикете» у Бугаза, в устье Кубани, складывал ладони трубкой и громогласно провозглашал в сторону ближайшего «бикета»: «Эге-гей: слу-шаай!». Казак на вышке второго «бикета» повторял этот клич третьему, третий — четвертому и так далее — по всей границе. Через два часа призыв достигал казачьей столицы Катеринодара, шел дальше, до конца линии, потом тем же порядком возвращался обратно, перекатом, от «бикета» к «бикету» звучал над Кубанью, обгоняя ее быстрые волны, и где-то на рассвете ему с радостью внимал дежурный на той самой первой усть-кубанской каланче, с которой вся эта перекличка начиналась… Раз сигнал прошел по всем «бикетам» без сбоя, значит, все на месте, живы, правят службу…

Вот и наш дальний родич, Спиридон Касьянович, родной брат Касьяна, деда моего деда, нес такую службу на одном из прикубанских кордонов. Дед Игнат говорил, что был он «людина исправна и понятлива» и потому служба ему «давалась». А на кордоне всякое случалось, ведь казаки не только стояли на постах, но и сами себя полностью обеспечивали. Тут нужны были и сообразительность, и хватка, и расторопность. Со стороны может показаться, что размеренная жизнь на кордоне монотонно-однообразна. И в этом есть своя правда, но не вся. Служба есть служба, а на службе чего не бывает…

Прислали как-то на кордон, где служил Спиридон, проштрафившегося хорунжего Хому Здохлого.

— «Здохлый», или «Здыхляк», отож его фамылия, прозвище, — пояснял дед Игнат, — а так он був дюже живый, особливо на всяку шкоду. Провинность же его и пагуба была в том, что тот Хома оказался излишне приверженным к хмельному питию, после чего с ним приключались недоразумения. Вот и тут он, беспричинно надравшись, «с непотребным криком бегал по Катеринодару верхом на коне», задирал прохожих, и на беду свою попался на глаза самому наказному атаману, по велению которого хорунжего отловили и представили перед ясные генеральские очи. А надо сказать, что атаманил тогда «батько» строгий до чрезвычайности, что казаки-черноморцы прощали ему за такую же чрезвычайную храбрость. Поскольку Хома уже был известен атаману подобными проступками, то генерал тут же повелел посадить шалопая в холодную, а после протрезвления и опохмелки, не лишая чина, на три месяца спровадить на кордон, на рядовую должность. Так что когда тот Хома явился к новому для него месту службы, про него уже знали, что казак он ладный, но гуляка, а по пьяни — шебутной. Ну что ж: гуляка еще не пьяница, а пьяница — не обязательно дурак, ибо пьяный проспится, а дураку уже ничего не поможет. У каждого, говорят, своя «перегородка», и какой Савва, такая ему и слава…

Следом за тем Хомой на кордон «прымандрувала» гарба с харчами — у хорунжего была богатая и добрая тетка, сестра его покойницы-матери, которая дюже любила своего племянника, каким бы он ни был. А что: бывают такие тети и дяди, что добрей родных батька и матери, ничего не скажешь, да чего тут говорить-то: родная кровинушка…

Хома немедленно устроил знатное угощение свободным от наряда сослуживцам. Когда было изрядно выпито и скушано, зашел у них разговор о службе на кордоне, и кто-то сказал, что все было бы ничего, да только дверь в казарму низка, приходится нагибаться, а чуть забудешься, то тут же приваришь на лбу такую гулю, что опасно на «бикет» отправляться: по свету той гули черкесы враз тебя рассекретят! Слово за слово, и казачки заспорили, какой именно нужна дверь в казарму, потому как было высказано мнение, что чем она будет меньше, тем лучше для сохранности тепла…

В спор, само собой, встрял и Хома, сказавший, что какой бы маленькой та дверь не была, а он берется ввести в казарму старую рябую кобылу, что содержалась на кордоне для всякой хозяйственной надобности. Может, трезвую и не пропихнет в такой малый лаз, а ежели ее, кобылу, подпоить, то она запросто проскочит в тот низкий вход, яко в райские врата, несмотря на свой рост и костлявую стать. С ним мало кто согласился, а если кто и поддержал, то только для раздору. В общем, решили попробовать, а чем сатана не шуткует? Пробовать уже не ради спора, а для установления истины, которая, как известно, всего дороже. Оно ж, когда казак загуляет, ему и черт не брат.

Подвели ту худобу к распахнутой настежь двери, влили ей в рот остатнюю баклагу самогону, настоянного на пахучих травах, и Хома потянул ее за повод. Захмелевшая лошадь неожиданно подогнула передние ноги и, резко подавшись вперед, припала к земле. Со смехом и криком казаченьки подтолкнули ее, кобыла начала вставать, еще раз упала на колени и, поднявшись, оказалась в казарме. Всеобщему ликованию не было удержу…

Когда же пьяная радость малость утихла, шутники сообразили, что кобылу нужно из казармы вывести — для коняки все же есть другое место… Но не тут было: сразу же протрезвев, лошадь уперлась всеми четырьмя копытами и в никакую не пожелала идти в низкую дверь. Все попытки ее как-то протолкнуть, соблазнить свежим сеном, добрым словом, крепкой плеткой или даже дрючоком, не давали результата. «Клята худоба» с ужасом взирала на галдевшую толпу и не двигалась с места. Хотели было дать ей еще первача, так оказалось, что он весь вышел, не осталось даже на опохмелку. Было решено, что надо разбирать стенку, чтобы вызволить коняку. Как? Да просто: высадить дверь и вырезать над нею прореху. Но при этом будет порушена крыша, так как одна из продольных слег приходилась как раз над дверью… Тогда, может, подкопать?

Между тем оставленная без внимания кобыла, заскучав в одиночестве, спокойно выбралась наружу и направилась к своему стойлу в углу двора. Ну, как тут не признать, что служивый конь далеко не дурень?

Так памятно вписался непутевый Хома в кордонную жизнь, и может, на этом и завязалась бы бечевочка невезучих его приключений, но хотел он того или не хотел, но они имели свое продолжение.

Месяца через полтора наш Спиридон вместе с тем Хомою был послан вахмистром за лозою — нужно было обновить и подправить кое-что в кордонных укреплениях. А поскольку поблизости лес-бережняк был давно сведен дотла — прежде всего для того, чтобы расчистить подходы к кордону, ну, и естественно, для хозяйственных потреб, то теперь такую лозу рубили поодаль — верстах в четырех-пяти от места службы наших казачков.

Быстро добравшись до заветного места, казаки спешились и приступили к делу. Оно б все ничего, да Хома в то утро, будучи свободным от наряда, успел смотаться до Мотьки-шинкарки — была такая поставщица хмельного зелья. Не так уж, чтобы совсем тайная, но начальники делали вид, что ничего про нее не знали. Жила она на краю придорожного хуторка, и проследок к ее хате не зарастал. В любое время, хоть днем, хоть ночью, стукнешь ей в окошко, такое маленькое, подслеповатое, оно тут же и откроется. Сунешь туда грошик, и через минуту та самая Мотька выдает тебе из того окошечка корчагу «святой водицы», а следом — житную или просяную лепешку с соленым огурцом или с луковичкой. Все чинно, благородно. Опорожнив пляшечку, посетитель вертал ее Мотьке, и окошко тут же захлопывалось, как вроде оно и не открывалось. Если тебе казалось, что одного порциона мало — стучи снова, и все повторялось по заведенному не нами порядку. Говорили, что никто той Мотьки в глаза не видел, да может, ее и не было вовсе, а так — само собой действовало волшебное окошечко в покосившейся хате на краю придорожного хутора… И был тот хуторок от кордона верстах в шести, может, больше, да бешеной собаке, говорят, семь верст не крюк…

Судя по всему, наш Хома в то утро стучал в Мотькину «виконыцю» неоднократно, ибо, нарубив две-три вязанки лозы, он так разморился, что снял с себя ремень, повесил его на ветку, а сам присел под дерево и сладко задремал. Наш Спиридон поднес к нему свои вязанки и решил спуститься в овражек, где кустарник был погуще, поряснее, и для полноты счета заготовить еще охапку-другую той лозы. Чтобы вахмистр, упаси Боже, не обвинил их в лентяйстве.

И только он продрался сквозь бурьяны и колючки к той лозе, как услышал сзади гомон и гвалт. «Черкесы!» — сообразил Спиридон и присел в кустах. «А как там Хома?» — спохватился он через минуту-другую. И выглянул из своего укрытия. Хома стоял уже связанный, а вокруг него деловито суетились абреки. Один из азиятов стоял совсем рядом с ложбиной, в которой засел Спиридон, и потрошил кошелек-«гаманэц», отобранный у Хомы. Выбрав из него серебряные монеты, он выбросил бумажные деньги и сунул кошелек себе за пазуху. Тем временем горцы поймали казачьих лошадей, посадили на одну из них связанного Хому, стянув ему ноги ремнем под брюхом коня. Потоптавшись на поляне, абреки по сигналу своего, видать старшого, исчезли. Спиридон, почесав потылицу, а он всегда это делал в затруднительных случаях, кинулся вслед за черкесами. Дед Игнат, хорошо знавший того Спиридона, говорил, что он, Спиридон, мог бы дать тягу, прибежать на кордон, поднять тревогу и избавить себя от хлопот и риска — своя рогожа чужой рожи дороже… Но нет, не смог он бросить товарища, путем не дознавшись о его дальнейшей судьбе. Лес скоро кончился, абреки ускорили шаг и скрылись за поворотом. Спиридон направился на бугор, и увидел, что горцы поскакали к ближайшему аулу, который считался мирным. «Ну, бисовы азияты», — подумал он. Ну, да чего уж их так уж осуждать, и мы им немало насолили, и они нам нет-нет, да и «накашляют»…

Черкесы между тем разделились на две партии — одна отправилась, видать, по своим саклям-домам, а другая, поменьше, подалась куда-то в сторону. Спиридон заметил, что в центре этой группы находился и Хома, которого они примечал по немалому росту и бритой голове с чубом-«оселедцем». Обогнув аул, а шел он сквозь кусты, дёром, Спиридон нашел малозаметную тропу, по которой ушла интересующая его ватага. По следам на тропе он определил, что среди черкесских коней были и наши, казачьи. Видно, абреки повезли пленника прятать куда-то подальше от глаз.

Вскоре Спиридон увидел: возвращаются. Притаившись в кустах, он приметил: горцы проскакали без Хомы. Уж где-то к вечеру, пройдя по следам больше версты, казак натолкнулся на какой-то загороженный где жердями, где каменьями, довольно обширный баз, внутри которого проглядывалось строение, невысокое, врезанное в гору. «Не иначе, як абреки запхнули Хому в те хоромы, — сообразил Спиридон, — только хорошо ли ему в эдаких палатах?».

Широкие двери в «хоромы» были плотно прикрыты, приперты колом, а на кованых железных петлях висел здоровенный, как бы теперь сказали, «амбарный», замок- захват, простой, но крепкий. Спиридон окликнул Хому и, убедившись, что его друг находится внутри сарая, попытался сбить замок камнем, но тщетно. Тогда он поднялся на крышу строения, разобрал часть его кровли и спрыгнул внутрь.

Ночь была лунная, но в сарае, как поначалу показалось казаку, была тьма кромешная. Приморгавшись, Спиридон увидел сидящего в углу бедного Хому. Волосяная веревка, которой абреки скрутили ему руки, сразу же была разрезана, и хорунжий попытался встать, но тут же, скрипнув зубами, со стоном плюхнулся наземь. Дело было в том, что при нападения азиятов Хома сопротивлялся, его ма лость помяли, и одна нога оказалась сильно зашибленной. Было от чего нашему Спиридону еще раз почесать потылицу — вытащить грузного Хому через крышу вряд ли удастся… А если и удастся, то как он будет идти дальше? Тут, как говорят, надо соображать быстрее, чем думать… Он огляделся. У противоположной стены виднелись их кони, а у дверей — седла. И Спиридон, как ему показалось, понял, что делать…

Он в полутьме обошел сарай, ощупал его углы, обнаружил в одном из них небольшую жердину и попытался с ее помощью если не вышибить дверь, но для начала хотя бы как-то ее расшатать. Но не тут-то было: жердь крошилась, не принося никакого вреда ни двери, ни дверному проему…

Стало светать. Спиридон присел рядом с Хомой и третий раз запустил свои пальцы в затылок. Но никаких новых думок в его бритую голову не приходило. И в это самое время он услышал приглушенный говорок — к сараю кто-то приближался. И Спиридона осенило. Утро, как говорится, вечера мудренее!..

— Давай, скорее седлаем коней, — шепнул он Хоме. — А там, як Бог укаже!.. Он набросил на лошадей седла, стянул подпруги-подпузники, помог немного очухавшемуся Хоме взобраться на своего коня, и казаки верхами встали напротив дверей. И как раз вовремя: сквозь щель над воротами было видно, что к сараю подошли два черкеса, молодой джигит и седобородый старик. Молодой что-то рассказывал спутнику, тот одобрительно кивал головой. Черкесы повозились у замка, отперли его и со скрипом открыли створки ворот.

Спиридон и Хома с воплем пустили на них лошадей. От неожиданности горцы отпрянули в стороны, Спиридон, придя в озверелое состояние, словно пикой пнул молодого черкеса жердью, и казаки вихрем помчались из база на простор, на волю-вольную, на свободу. Казак на коне — ветер! Э-эх, копейка, играй орлом!

— Отож, дети мои, — повторял на этом месте своей байки дед Игнат, — из всякого безвыходного положения завсигда бывает какой ни то выход. Треба только поскресты потылицу (затылок), та подумать, як следует! Тому пример — родный брат моего дида Спиридон Касьянович, хай ему на том свети добрые вареники приснятся! Умел он, коли шо, потылыцу покарябать-поскрести, и подумать-померекать… — у а дальше что было? — нетерпеливо спрашивали мы деда.

— Дальше, дальше, — бормотал дедуля. Он и сам не любил незаконченных баек. — Лозу наши казаченьки на кордон-такы прывезли, а тут як раз прыспила до Хомы теткина гарба, так шо все закончилось благопристойно… Вот только Хома, по словам деда, был печален: абреки обрезали ему чуб-«оселедец» — хотели продать казака-черноморца абадзехам, горцам воинственным и торговым. А те черноморцев не покупали, считали, что казак обязательно «задаст лататы», убежит то есть… Как увидят пленника с чубом-чуприной, так ни в какую. И черкесы, чтобы выдать пленного за обычного российского солдата, сразу же обрезали ему «оселедец»…

Ну, да чуб отрос, Хома Здыхляк дослужился потом до сотника, жил на хуторе под Джерелиевкой, переменил фамилию, стал Дыхляченком писаться. Насчет гульни вроде как бы притих. Так оно ж говорят, черт и тот под старость в отцы-монахи подался… Спиридон навещал его в своих старых годах. И не раз они пили за те дубы, из которых долбят нам гробы, и чтоб те дубы росли себе и росли — еще сто лет и более…

Ну, а кордон еще долго продолжал жить своей кордонной жизнью. На смену одним казакам приходили другие, их сменяли первые. Тяни, казак, лямку, пока не закопают в ямку. Блюди, казак, границу, плюй в ружницу, да не мочи дуло! И как прежде, теплыми вечерами, когда на природе устанавливалась благодатная тишина, раздавался их клич:

— Слу-у-ша-а-ай! — Слу-у-ша-а-ай! И так — по всей линии, от Бугаза и далее, до кордона Изрядного, близ устья реки Лабы… — Слу-у-ша-а-ай! Дед Игнат любил представлять нам, его внукам, в лицах, как перекликались в старину сторожевые казаки на «бикетах». И часто говаривал, что и сейчас шумят волны нашей богатырь-Кубань-реки так же, как шумели при наших прапрадедах… И в этом шуме приглушенно звучит тот давний казачий клич… Клич призыв, клич памяти:

— Слу-у-ша-а-ай! Прикройте глаза и прислушайтесь, и почешите-поскребите затылок-потылицу, и вам обязательно придет в голову какая ни то добрая думка. С памятливой головой такое обязательно случается…

Пожалуйста Войти или Регистрация, чтобы присоединиться к беседе.